Горение (полностью)
Шрифт:
В е л и к и й к н я з ь В л а д и м и р А л е к с а н д р о в и ч: "Конечно, условия мира могут быть и слишком тяжелы, неприемлемы; поэтому, не теряя времени, надо сейчас начать прощупывать почву для переговоров, а тем временем непременно продолжать усиливать армию - это точка опоры в вопросе мира и для внутреннего успокоения государства".
Г е н е р а л-а д ъ ю т а н т б а р о н Ф р е д е р и к с: "По моему глубокому убеждению, переговоры надо вести открыто. Если условия мира нельзя будет принять и они всем станут известны, то последует всенародная, патриотическая реакция, война станет национальная".
Г е н е р а л-а д ъ ю т а н
В е л и к и й к н я з ь В л а д и м и р А л е к с а н д р о в и ч: "С глубоким убеждением, всем сердцем преданный вашему величеству и России, я повторяю, что надо теперь же приступить к переговорам о мире, и, если условия будут неприемлемы, то мы пойдем все в ряды войск умирать за ваше величество и за Россию. Из двух бед надо выбирать меньшую. Мы живем в ненормальном состоянии, необходимо вернуть внутренний покой России".
Г е н е р а л Р о о п: "Я не могу согласиться с тем, чтобы немедленно просить мира. Попытка предложить мирные условия есть сознание бессилия. Заключение мира было бы великим счастьем для России, он необходим, но нельзя его просить. Надо показать врагам нашу готовность продолжать войну, и когда японцы увидят это, условия мира будут легче".
Г о с у д а р ь и м п е р а т о р изволил сказать: "До сих пор японцы воевали не на нашей территории. Ни один японец не ступал еще на русскую землю, и ни одна пядь русской земли врагу еще не уступлена. Этого не следует забывать. Но завтра это может перемениться, так как, при отсутствии флота, Сахалин, Камчатка, Владивосток могут быть взяты, и тогда приступить к переговорам о мире будет еще гораздо труднее и тяжелее".
Г е н е р а л-а д ъ ю т а н т А л е к с е е в заметил на возражения генерала Роопа, что осведомиться о почве для переговоров о мире и узнать возможные условия - не значит просить мира. Япония понимает, что с Россией следует считаться.
В о е н н ы й м и н и с т р: "При нынешних условиях кончать войну невозможно. При полном нашем поражении, не имея ни одной победы или даже удачного дела, это - позор. Это уронит престиж России и надолго выведет ее из состава великих держав. Внутренний разлад не уляжется, он не может улечься, если кончить войну без победы. Не знаю настроения народа, не знаю, как он отнесется к этому вопросу, но получаемые мною письма подданных явно говорят о необходимости продолжения борьбы для сохранения достоинства и военной чести России".
Г е н е р а л-а д ъ ю т а н т Д у б а с о в: "Каковы бы ни были условия мира, они все-таки будут слишком тяжелы для престижа России. Это будет поражение, которое отзовется на будущем России, как тяжелая болезнь".
Г е н е р а л Л о б к о: "Что касается заключения мира, то возвращение в Россию армии, угнетенной и не одержавшей ни одной победы, ухудшит, а не улучшит внутреннее положение страны. Это положение может стать настолько серьезным и тревожным, что с ним нельзя будет совладать. Население, в состав которого вольются чины этой армии, неудовлетворенной, без славы и без почета, нельзя будет удержать
В е л и к и й к н я з ь В л а д и м и р А л е к с а н д р о в и ч: "Легко сказать: узнать мнение России! Как это сделать? Земским Собором, который будет состоять в большинстве из социалистов в болтунов?" 3
Дзержинский шел по темной улице, не проверяясь. Лицо его пылало, в ушах еще стояли крики раненых; особенно явственно слышал он, как молодая женщина, обезумев, верно, смеялась над трупиком дочки. Ноги и руки девочки были как-то страшно раскинуты, и поначалу, когда Дзержинский, закрывая ребенка от толпы, бежавшей к переулку - там еще солдат не было, - поднял ее, ему казалось, что у младенца разорвана пулями вся грудь, но увидел он лишь маленькую, дымную, в в е р ч е н н у ю дырочку на шубке возле ключицы; крови не было; неестественная вывернутость рук и ног свидетельствовала о моментальности смерти - движение, остановленное пулей, страшно своей беспомощностью.
Дзержинский вспомнил отчего-то, как в Нолинске, во время первой ссылки, он подбил лебедя. Их два тогда было - шли высоко, сильно. Он сбил лебедя, а второй ввертелся в небо, стремительно ввертелся, словно тяжелая, целеустремленная пуля, замер там и начал кричать, звать подругу. А она молчала - крылья разметаны по воде, как белые косы, ломкая шея выброшена вперед, красные, навыкате, круглые глаза подернуты желтой смертной пеленой. Тогда лебедь поднялся еще выше, а потом сложил крылья и бросился вниз - словно ватный ком, а посредине - камень. Он, наверное, умер за мгновенье перед тем, как ударился об воду, потому что крылья его вдруг сломанно и бессильно распахнулись, и шея обвисла, словно кусок корабельного каната, брошенного неумелою рукою со шхуны на берег.
Дзержинский вышагивал яростно, отгонял от себя видения этой страшной охоты, и девчушки, которая мягко обвисла у него на руках, и сумасшедшей матери, которая хохотала, как барышня в плохом любительском спектакле, и старика с огромной седой бородой, ткнувшегося головой в грязный снег, и крови, как чернила, выплеснутые на мостовую.
На конспиративной квартире (так и не проверился, когда входил, чувствовал себя с ц е п л е н н ы м, холодным) ждали товарищи. "Авантура" был ранен в щеку - пуля вырезала кожу, поверни голову на пять сантиметров - лежал бы, как другие, на мостовой, холодный уже. Людвиг, приехавший из Домбровы за литературой вместе с Генрихом, стоял у окна, не понимая, что произошло.
Дзержинский, не сняв пальто, сел к столу, замотал головой, простонал тихо:
– Ах сволочи, сволочи, ах мразь...
Генрих подошел к нему сзади, прикоснулся к плечу:
– Ничего, Юзеф, скоро время царя кончится...
Дзержинский поднялся, сбросил легкое пальто на пол, обернулся, - лицо белое, яростное, глаза - щелки:
– При чем здесь царь! При чем?! Здесь царь ни при чем! Здесь Пилсудский с Плохоцким и Йодко! Здесь социалисты - мерзавцы, честолюбцы, добровольные наймиты!