Горицвет
Шрифт:
Сознаться в этом было труднее всего, ненависть к нему переплеталась с неугасимой неутихающей болью прежней любви. — «Да, я все еще его люблю, что же мне делать, если это правда, что же делать, если я не могу сказать себе: не смей, не вздумай, он чудовище, он околдовал, овладел тобой, он готов был убить тебя, ты не можешь его любить. Но я могу. Как же мне быть, кто сможет этому воспротивиться? Аболешев? Да, Аболешев мог бы меня спасти, если б не был таким слабым, уничтоженным своей собственной болью, если бы я не должна была, вопреки своему „я“, отказаться от него, как от самой себя. Серый, Серый, что же ты натворил… Сейчас я умерла бы
XX
Жекки поднялась с камня, на котором сидела. Красно-лиловые лучи, протяжно рдея между черной зеленью еловых лап, напомнили ей вчерашний вечер. Неприятный холодок снова пробежал по спине. Что-то похожее на вчерашнее раздирающее безумие окатило ее темным ужасом. Медленно, стараясь сдержать озноб, она побрела обратно.
Темная синева вечера еще не вполне загустела, когда она поднялась по ступенькам дома в Никольском. Павлина вышла ей навстречу с зажженной лампой и проводила через темную переднюю. Жекки прошлась по всему дому, посидела в гостиной, что-то ответила Павлине, потом пошла в столовую. Принесли ужин. Она не могла есть. Выпила две чашки чая и кое-как затолкала в рот один бутерброд с сыром. Чувствуя себя, как человек, заболевающий гриппом, с горячечно пылающей головой и спутанными мыслями она вошла в спальню. Павлина догнала ее на пороге.
— Евгенья Пална, уж простите меня, — всплеснула она руками. По ее широкоскулому лицу расплылась виноватая улыбка. — Запамятовала, да и не знала, как к вам подступиться. Ей-ей, не знаю, видно, вы не здоровы, так я мигом пошлю за доктором, только прикажите. А уж как я забыла сказать вам про этого нарочного, и ума не приложу, просто-таки из головы выскочил. Да по правде-то сказать, уж он часа три как тут был, а я и замешкалась предупредить вас сразу.
— Что-что? Какой нарочный? — с трудом проговорила Жекки, ничего не поняв из тарабарщины Павлины. — Вы так много сказали Павлина, что я ничего не запомнила.
— Так, я же вот и говорю, — Павлина опять виновато потупилась. — Пока вас не было, приезжал нарочный из города, привез посылку. Я ее в вашу комнату снесла.
— Какая чепуха. Не понимаю, из-за чего вы переживаете. — Жекки подошла к окну, перед которым на столе стояла фарфоровая лампа с шелковым абажуром и, засветив ее, увидела водруженную на стол широкую плоскую коробку, обернутую роскошной розовой атласной бумагой и красиво перевязанную толстой тесьмой, свитой из золотого и красного шнура. Гладкая атласная бумага при прикосновении ласково и нежно зашуршала, как конфетная обертка.
— Кто этот нарочный? — спросила Жекки, оборачиваясь к Павлине и делая строгое лицо.
— Да, кто ж его знает, сударыня, мужик как мужик, бородатый, а одет по — городскому. Лошадка, правда, ладная такая, бокастая, и тележка веселая.
— При чем здесь его тележка? Скажите, кто его прислал, и что он вам говорил.
— Да он ничего такого не говорил, вот вам истинный крест, ни словечком лишним не обмолвился. Спросил сразу, дома ли барыня, то есть, вы, и имя ваше, отчество и фамилию, все в точности назвал, а как услыхал, что вас дома нету, отдал коробку и велел передать всенепременно из рук в руки.
— Ну а вы, Павлина, вы, что же не догадались узнать, кто он таков,
— Да ить, Евгенья Пална, я и опомниться не успела, только глаза в сторону, а его уж и след простыл.
Жекки махнула рукой. «Все равно никакого толку не добьешься». Потом, безрезультатно провозившись с узлом на тесемке, и потеряв терпение, разрезала его перочинным ножиком. Шелестя, развернула розовую бумагу и обнаружила под ней коробку из толстого алого картона. На узорной этикетке, приклеенной к крышке значилось:
Модный дом Элеоноры Сибиловой
Дамское платье
Лучшее готовое и на заказ
Забалканский пр. N 32. телефонъ: 264-79
Марка мадам Сибиловой была хорошо известна не только в Нижеславле и губернии, но даже в обеих столицах. Это была лучшая и баснословно дорогая по местным меркам мастерская женской одежды. Почувствовав, что ее обдает жаром, Жекки сняла крышку, откинула по сторонам нежно-белую полупрозрачную, как дым, бумагу, скрывающую внутри себя что-то золотисто-блестящее, и, наконец, увидела то, что лежало в бархатной алой глубине.
Это была ее мечта — неподражаемое бальное платье лимонного шелка. Почувствовав в руках его обжигающий гладкий огонь, Жекки опустилась на кровать и еще не вполне понимая, что с ней происходит, поднесла это нечто золотистое и трепетное к своим губам. «Аболешев…» — вырвалось у нее вместе с дыханием, — «я знала…» С минуту, продолжая неподвижно сидеть с этим скользящим в ее руках, словно золотой ручеек, чудом, и не слыша собственного потустороннего голоса, она спросила Павлину:
— Который нынче день?
— Среда, — послышался ей ответ. Похоже, Павлина, не меньше барыни была загипнотизирована странным подарком.
— А который теперь час?
— Должно быть, уже с четверть девятого.
— Бегите к Дорофееву и скажите, чтоб, не мешкая, закладывал коляску. Я еду в Инск на бал; вы тоже собирайтесь. Поедете вместе со мной.
Павлина слабо охнула, разворачиваясь толстой спиной. Жекки слышала, как в коридре дробно и бодро застучали ее ботинки.
Стремительная примерка, учиненная перед отъездом, показала, что платье сшито будто бы на заказ. Оно было именно таким, как представлялось Жекки — дерзким, умопомрачительным безумством. Бледный золотисто-зеленый текучий блеск охватывал то мягкой прохладой, то мятежным пламенем. Складки пониже талии текли, подобные скупым лучам осеннего солнца.
Оправляя рукой широкую, приспадающую с плеча бретель, Жекки зажмуривала глаза, будто ослепленная другим солнцем. Как будто сверкающая лазурь безбрежного моря шумно накатывала на высокий берег, и пропитанный морем воздух обвевал ее раскаленным дыханьем, и от близости ветра, что рвался все время навстречу, и вздымался волнами, и пеной дробился морской, от палящего солнца, со всем его горестным даром, с жаром мира, к которому лик обращала звезда, с терпким вкусом вина из дорических розовых амфор, что когда-то поили забвением первой весны и пьянили как сад, полыхающий белым цветеньем, темнокудрую нимфу под сводами лавровых рощ, — становилось легко, или может быть, зыбко блаженно, ненасытностью сини и прелью гудящей морской, и как хрупкий кристал разносимого вдребезги полдня, истончаемый бликами радужно звонких лучей, распадалась, звеня, и ликуя, и пенясь, и плача, по покатым плечам, по течению смуглому рук светозарная радость, добытая жадно у моря, разноцветно играя, с крупинками соли капель.