ГориславаПовести
Шрифт:
Раньше было хорошо: щелкнет Крисанф в ночи выключателем — любое каменное чудище выпугнет из тьмы. Идет в туалет — озарит двор светом двухсотваттной лампочки: любая шляпка гвоздя видна на тротуарных досках. Сейчас выходит на крыльцо с «летучей мышью», видит пляску светлого пятна перед собой. Вокруг смыкается холодная, жуткая темь. Без электричества не включишь подземную обогревалку, подаренную шоферами-постойщиками. Восьмидесятые годы заступили на землю, жить бы да жить нарымской деревне, а ее отшвырнуло время, как порванную калошу.
Лежит старик под ватным одеялом, никак не может согреть холодеющие ноги. Черным едким дымом наползают дьявольские думы. В ушах несмолкаемый назойливый звон. Пробует утопить его в большой подушке, но даже глуховатое левое ухо продолжает улавливать
Похрапывает Мотря. Ей что: сон крепкий, смертный. Не вскрикнет в ночи, не пойдет глотать холодный квас. Хоть бы проснулась, под одеяло мое нырнула. Нет, чертовка, по-прежнему брезгует общей постели. С молодости взяла моду чураться, так и тянет бабью политику.
Сон одолел старика под утро. Явилось отчетливое сновидение: сидит гармонист Крисанфушка в окружении деревенских зрелых девок. Наяривает гармонь «Очи черные». Над чистой голубой рекой стригут воздух береговые ласточки. Райская природа приречья располагает к озорным думам. Гармонист присматривается к улыбчивым молодкам: кого бы сегодня отбить от гомонливой стаи, увести по шелковой траве за цветущие черемухи. Оттуда льется пьяный запах, даже издали видны грузные ветки, усыпанные лепестковыми висюльками. Глаза останавливаются на станистой Матрене. Она единственная из всех девок не подпустила к глазам улыбку. Это разжигает парня ярким огнем желания. Под перебор гармошки шепчет: моя, моя, моя.
Вдруг все исчезает, они остаются одни. Крисанфушка застегивает ремешки над мехами, берет гармонь-веселуху под мышку, правой рукой ухватисто обнимает податливую Матрену за стройную талию. Идут вдоль яра к черемухам. Река молодости катит внизу упорные воды. Тропинка хорошо утоптана… черемуха все ближе, ближе. Гармониста удивляет, что недавно мягкое, теплое тело девушки начинает холодеть и наливаться незнакомой дряблостью. До подхода к черемушнику гармонист не глядел в лицо сговорчивой Матрены. Когда сорвал духмяную ветку и, повернувшись, протянул — ледяная оторопь остановила руку. Перед ним стояла дряхлая старуха-вековуха, ненавистно смотрела на гармониста округлым гранитом глаз. Густо морщинистое, будто изжеванное лицо девки-оборотня тряслось, заостренный подбородок касался верхней обескровленной губы. Крисанфушка попытался бежать. Дряхлица проворно ухватила его за штаны костяной рукой, обдала ядовитым шепотом:
— Сыграй что-нибудь веселенькое — попляшем напоследок.
Короткий переход по тропинке, две-три минуты спрессовали годы от молодости до старости, превратили жизнь из ожидаемого счастья любви в жуткую предмогильную трагедию. Крисанфушка-ухажер собирался отшить страхолюдную жилицу словами: «Ты чего, бабка, чего пристала?» — язык
— Играй, дубина! — сиплым голосищем взревела ведьма и поддала под зад тяжелым коленом…
Старик взметнул испуганные глаза. Перед ним стояла Матрена Олеговна, стыдила:
— Увалень! До обеда собрался спать? Тащи дрова. Трясу его, трясу — ни в зуб ногой.
— Спасибо, что разбудила. Такой красавицей явилась ты во сне — слезы от умиления текли.
Лицо этой Матрены от лица той отличалось так разительно, что с этой, еще сравнительно молодой Мотрей, старик готов был идти на край света.
После длительных запойных дней на старика нападала дичайшая тоска. Весь давно обесцвеченный мир умещался в гудящей голове. Становилась на ребро жизнь-копейка, крутилась волчком. Подступала выворачивающая душу тошнота существования. В мозгах, расплавленных самогонкой, гудел прилипчивый мотив песни «Горе горькое по свету шлялося…». Напрочь расстроенный сон тлетворнее всего действовал на винокура. В тишине бесконечной ночи вызревало желание самоустраниться из проклятой жизни. Чего проще подняться с постели, перекрестить спящую Мотрю, снять со стены ружье, зайти в хлев да и жахнуть в сердце. Крисанф представил развороченную выстрелом яму в груди, стиснул зубы. Нет, лучше капроновую веревочку на шею. Конец удавки привязать к спинке кровати, гладкая петелька под весом головы сама затянется… покойно… хорошо. Прямо в постели все кончится.
Выпивает несколько порошков снотворного лекарства. Вскоре голову обволакивает теплым туманом. Сон и явь приходят в равновесие. Они колеблются, не могут перетянуть друг друга. Плывут перед глазами оранжево-красные круги.
«Жизни уже нет, — одними губами внушает себе старик, — она куда-то свернула с раздорожицы, ушла насовсем».
Ночь длиннее дороги до звезд. За окнами метелит. Взвойный февральский ветер не волынит, подливает тоски и отчаянья. Есть хороший обух, которым можно оглушить голову — самогонка, но страдалец пока воздерживается от удара. За ним последует второй, третий… опять мерзкий запой, опять закрутится хорошо смазанное тележное колесо. Хочется выйти из рабства вина хоть на неделю-другую, пожить с чистой, свежей головой, наладить сон. Но и сон тоже не в радость. Станут лезть в башку удавы, бесы, страшилища. Кошмарные сновидения особенно настырны после затяжных возлияний, словно винные пары обретают в голове различные уродливые формы и отыгрываются на жертве.
Запьешь — наступит пора беспамятства. Будет ходить лунатично по избе, натыкаться на стены, биться головой о косяки, рыдать и материться. Случалось: одевался, брал двустволку и шел на охрану несуществующего магазина. От него осталась развалина, сломанные ящики, бочки да битое стекло вокруг. Не раз замерзал сонный, отмораживая пальцы рук и ног. Чуткая сердцем Матрена Олеговна спохватывалась, запрягала лошадь, вызволяла бедолагу из лап мороза.
«Жизни уже нет, — шепчет страдающий бессонницей Крисанф. — Деньги — прах. Убежище — прах… Все прах прахом…».
Наступила ранняя капризная весна. За веселыми оттепелями делала короткие набеги недалеко ушедшая зима. Снова мороз гранитил дороги, доводил до испуга избяные венцы. Солнце возвращало земле задолженность, осыпало золотом света. Блеклые ранее небеса напитывались синевой. Напитывался синевой лед на реке. В заберегах вовсю пошумливала обрадованная вода.
По оврагу торной дорогой несся ручей. В вымоинах бурлили прыткие водопадики, подбрасывая брызги и взбитую пену. Вербняк у воды успел осветиться серебром раскрытых почек. Весело заогнился кожицей краснопрутик: его молодые жизнестойкие побеги торчали пучками из скудной суглинистой земли.
На задернованные поля Дектяревки, влекомые инстинктом весны и жизни, слетались стаи гвалтливых галок. Бегали с прискоком по тихим, скованным просторам омертвелой пашни.
Стоя у икон, Матрена Олеговна истово молилась за покинувших деревню и мать апостолов. Живут в городе, дышат прогорклым воздухом, пьют кранную, захимиченную воду. Птиц и то тянет на родину. Сквозь окна слышен их радостный крик возвращения… Образумь, Троеручица, Петра и Павла, возверни хоть на лето домой.
— Не гнуси, старуха, без тебя тошно.