ГориславаПовести
Шрифт:
— В землю все равно всех пустят. Грешников, праведников одни черви кушать станут.
— Тебе охота побыть волком, да мешает собачий хвост. Не весь язык износил на собраниях. Молол, молол беспрестанно. Такую идейщину наводил — артельцы головы в плечи прятали.
— К этой жизни, Мотря, надо примудриться. Где словом, где кулаком, где рублем путь себе прочищай. Не жди, когда за тебя столица заступится. Пока идет в верхах драчка за шапку Мономаха, что нам, рабам божьим, остается делать? Жить своим умом. У многих он давно не свой — купленный по дешевке. Верно: на сходках я речист был. Перед собранием меня проштурмует партейный секретарь: говори то-то и то-то, с колеи речи
— Ты бы хоть раз покоробился.
— Меня, Мотря, могила покоробит.
Задумался виношник, щелкнул на столешнице яичную скорлупу и затянул нудным, скрипучим голосом: «Понапрасну ломал я решеточку. Понапрасну бежал из тюрьмы. Моя милая родная женушка у другого лежит на груди…». На последней строчке певец так захайлал, словно с другого берега реки перевоз просил.
— Заглохни, леший! Перепонки не чугунные.
— Не ты одна в артисты вышла. И я на спевках отличался. Бывалочи, с Гришухой кузнецом затянем «Дубинушку» — зал «эй, ухнем» подвывает. Мы с Гришухой одногодцы. Его господь раненько в царство небесное взял. Жил, что не жил.
Шкодливым, хитромудрым парнем рос Крисанфушка. Выслеживал, на каких лавочках-беседочках рассаживались влюбленные парочки, заранее потемну мазал их коровьим пометом. Вляпаются ухажеры и молодушки, чертыхаются. Бегут к речке отмываться. Шкодливец спрячется за кусты и хохочет по-лешачьи, фубукает, волком воет. Сыпал увалень серу на учительский стул. Мазал дегтем ворота. Бил по стеклам из рогатки. Матерился всегда крутой матерью. В года вошел, не бросил богохульствовать. Матрене Олеговне иногда хочется сматюгнуться на старика — смолчит. Подумает: дай пропущу гадкое слово, все богом зачтется. Крисанф никогда не пропускал случая облаять порядки, пустые магазинные прилавки, людей, мешающих жить, приворовывать и ловчить. Даже поминая кого-то, вставлял язвительно: «Ох и сволочь была… царство ему небесное».
В Дектяревке слыл дельцом и скупердяем. Про него говорили открыто: этот оправится, посмотрит под себя и подумает — не сгодится ли на квас. В сенокосную страду на луговом стане привязанная к кусту кобыла припятилась к берестяному кузову, где хранились съестные припасы, набурлила туда. Заглянул косарь в кузов — плавают шаньги поплавками. Крисанф даже не стал обламывать хворостину о кобыльи бока. Спокойно вылил из кузова мочу, прополоскал в протоке шаньги, огурцы, картошку, луковые перья. Подсушив на солнце, не морщась, ужевывал подмоченный обед.
Почти до коренного снега выгонял пастись на отаву пестробокую корову. Ее давно мучили ревматические боли, похрустывали в суставах скрюченные ноги. Корова переживала на пастьбе тягостное предзимье, распахивала мордой рыхлый снег и щипала мерзлую, зуболомную траву.
У других деревенцев много добра принажито было — все куда-то прахом разлетелось. Игольчиков держал и хранил добро ретиво. Единожды взяв его на притужальник, не выпускал из рук. Деловито говорил жене:
— Мы с тобой нового держимся и старого не оставляем. Сила ломит и камыш. Деньги расправляют спину. Не уча в попы не ставят. Не умеючи и деньги не повернешь ко двору.
— Мильонщик, к чему тебе деньги? Бывает язва желудка, ты язвой кубышки болеешь. Свозил меня хоть раз на курорт? Страсть море
— На юг захотела, дама пиковая! На меня свиньи. На меня корова. На меня огород. Шалишь, Мотря! Здесь ты под надзором. Подолом схлопать не дам.
— Ты от безверья в людей совсем оборзел. Не живешь — киснешь.
— Ниче, простокваша — тоже пища.
Не слушает Матрена Олеговна старика. Смотрит в мою сторону, поправляет под платком пружинистую прядку седины.
— Есть, Вина-мин, воля, будет и долюшка. Сам знаешь: жизнь — дорога не наезженная. Тори путь-дорогу да богу иконному кивай. Знаю: он и пальцем не пошевелит, не заступится за тебя. Всегда свой пуп на подмогу приходит. Недаром его от рождения потуже ниткой перевязывают. Крепись, пупок, не развяжись… Вот вспомнила о своем старшем брате. Он в конце января родился и назвали его по именинному календарю Гавриилом. В бийской округе он славился: толковым глиновщиком-кирпичником был. Маленькая была, а помню: сидит битец на скамье, набивает глиновое тесто в станок, выравнивает оструганной дощечкой. После кирпич опрокидывался из станка, сушился, ставился на ребро и шел в обжиг. По глинам Гавриил был большой ушлец. Пресные, кислые, валяльные, сукновальные — все определял на ощупь, на понюх, на язык. Знал глины, удаляющие жир из шерсти, идущие на краски. Особо ценил мастер кирпичную глину — кирпичевку. Яму-глинище огораживал от скота, навес наводил, чтобы ни листва, ни хвоя не залетали.
Глаза у брата были редкого цвета — тестовые, будто пару галушек в глазницы спрятал. Печи клал — заглядение. За первый пробный протоп выпивал четвертинку. Пока прокалились жаровые ходы в новой печке, начинал прокалиться и нос печника. Гудит поддувало. Подгуживают широкие Гаврииловы ноздри… Эх, времечко молодое, дальнее! Полыхнуло огнем и нет его.
Упился Крисанф Парфеныч, тыкает вилкой в неочищенное яйцо, оно отпрыгивает. Мычит песню. На губах пузырится пена. Икотня напала на старика.
— Вот такая падучая часто на него валится. Пристукнула бы дьявола, да за решетку под самую смерть идти неохота.
Свалился со стула хозяин, на четвереньках пополз к кровати.
— Хоть сам доставляется до постели и то благодать. Микроб — не человек. Его рано стало манить на выпивку. Ходит-бродит присутуленный, с опаской по сторонам озирается. Если совесть чиста, зачем каждого куста, каждого стука в дверь бояться? Бессонницей мается. Я ему по стакану ромашкового настоя выпаивала, мед в молоке растворяла. Пил — слабо помогало. С вечера всхрапнет, ночью проснется с криком, начнет по избе шастать, ухо к окошку подставлять. Ходики остановит, чтобы заизбяную тишину лучше слушать. Как тать перебирается крадом от окна к окну, сопит от волнения. Мне ажно жутко сделается. Думаю: вот доловчился в жизни, доподличал. И сон несладок, и людям гадок.
С позапрошлого года зрение мое шибко падать стало. Надо по речке повдоль обласок вести — поперек шпарю. Принялась репейный корень пить, табачок ноздрями швыркать. Стою этак под вечер у ворот, вижу — фигура встречь движется. Не пойму, не нашенский, не дектяревский вроде. Вплоть подошел. Усмотрела: шрам по щеке и хрящи вздулись на переносице. Спрашивает незнакомец: «Ты баба Игольчикова?». Говорю: «Я». — «Сам дома?» — «На рыбалку уехал». Соврала, он в подполице отсиживался. Цыкнул мужик по-блатному слюной сквозь зубы и ошарашил словами: «Передай подлюге, что за ним с тридцать седьмого доносного года должок крупный числится… придем за ним». Оскалил вставные зубы, дохнул перегаром и моряцкой походкой прочь пошел.