Горькая полынь. История одной картины
Шрифт:
— Это потрясающе! — вымолвил наконец Шеффре. — Когда вы успели?
— Если бы я не сделала это, она не оставила бы меня в покое, — Эртемиза сложила руки на груди.
— У него на запястье — это браслет? По-моему, я уже видел его на некоторых ваших полотнах…
Она замялась, но вспомнила, как, переступив через нежелание, он исключительно из вежливости ответил ей на неосторожный вопрос о Венеции, и решила поступить подобным же образом, тем самым выказывая свое встречное доверие:
— Это браслет охотницы Артемиды. Моей тезки… как полагал отец.
— А как на самом деле?
Эртемиза горько усмехнулась:
—
— Владычица степей, — возразил Шеффре.
— Тогда что означает ваше имя, маэстро? Оно ведь не из наших краев, разве нет?
— Так в детстве звала меня бабушка по материнской линии. Она была… удивительной. И, да, не из наших краев.
Он слегка погрустнел, но это была светлая грусть, и враждебность в его голосе больше не проступала. То же самое всегда чувствовала Эртемиза, вспоминая о своем детстве — мучительная сладость грез о том, что уже не вернуть никакими чарами. Шеффре помолчал и добавил, что родители отца так и не простили того за выбор иноземки в спутницы жизни, но он сам никогда об этом не жалел и после смерти деда в 1576 году — тогда в Венеции свирепствовала эпидемия чумы, сократившая население на треть, — в ответ на просьбу овдовевшей бабки вернуться в дом детства дал отказ: знал, что она все равно никогда не примет невестку, тем паче, что все их дети поумирали от истощения и болезней во время осады турками Фамагусты, а Шеффре еще не родился. Он увидел свет последышем, спустя почти пять лет, на Крите, и получил свое имя от бабушки, а отец и остальные всегда звали мальчика на свой лад.
— А еще спустя девять лет мать отца тяжело заболела и сумела уговорить его приехать в Венецию. После жизни на острове там было непривычно, а зимой случались холода… Но со временем мы полюбили этот город — и я, и мама… бабушки умерли одна за другой, так и не помирившись…
Эртемиза не мешала ему: кажется, кантору наконец-то захотелось выговориться. Она лишь впитывала в себя все, что рассказывал Шеффре, как в свое время внимала рассказам «генерала» в доме дядюшки Аурелио все о той же злосчастной крепости венецианцев, осажденной османской армией. Но в какой-то миг ему показалось, что его истории утомили ее, и он прервался:
— Если вы когда-нибудь увидите Венецию, вы ее полюбите, синьора Чентилеццки. Ее нельзя не любить.
— Синьор Шеффре, я хочу исправить эту картину, — поднявшись из кресла, Эртемиза указала глазами на Горгону. — Вы поможете мне, когда вам станет лучше?
— Эртемиза, а я хочу попросить вас о том, чтобы вы никогда больше не задавали мне этого вопроса. Как только вам будет нужно — просто говорите, где и когда. И если здесь и сейчас вас устроит, мы можем начинать. Зовите вашего слугу, ведь Персей, как я понял — это он?
Она улыбнулась и, опуская глаза, кивнула.
Глава девятая Рожденный в полночь
— Синьор Шеффре, а почему у людей ломается голос? — вдруг перестав играть, спросила Джен.
Кантор отвлекся, поднял голову и посмотрел на нее так, будто вообще забыл, что в классе у него ученик. Последнее время, особенно после болезни, он стал чрезвычайно сосредоточенным на своих мыслях и все время что-то записывал на разрозненных листочках. Чернильные кляксы уже въелись в его пальцы, но Шеффре не обращал на них внимания. Джен подсмотрела однажды —
— Голос? А, ты про мутацию, наверное?
— Да… Почему у мальчи… у нас это происходит?
— Ну видишь ли, когда ты растешь, у тебя удлиняются и утолщаются голосовые связки, и со временем это приводит к тому, что голос становится ниже. А во время ломки ты пытаешься говорить и по-старому, фальцетом, и уже новым тембром, поэтому и получается то так, то эдак. Но в конце концов ты привыкаешь, и звук перестает срываться.
— И петь уже не получится?
— Почему же? Просто до поры до времени нельзя понять, каким голос станет у взрослого человека. У кого-то остается певческим, у кого-то — уже не годным для этого.
— А как было у вас?
Припоминая, Шеффре нахмурился, а потом рассмеялся:
— Как у тебя сейчас. Почти что так же: мой был не таким звонким. Правда, в твоем возрасте он уже изменился, и вокал я оставил. Тебе ведь уже четырнадцать…
— Зимой пятнадцать.
— Зимой пятнадцать… — задумчиво повторил учитель. — Господи боже мой, как летит время… уже пошел шестой год, как донья Беатриче привела тебя сюда…
— А бывает так, чтобы у мальчика голос не сломался? Вообще не сломался? Остался таким, как был раньше?
— Нет, без вмешательства не бывает.
— Без какого вмешательства?
Кантор серьезно поглядел на него:
— Дженнаро, знаешь, тебе лучше не сталкиваться с этим.
— Вы имеете в виду мужчин, которые исполняют женские партии?
— Да, я имею в виду именно этих мужчин. Которые исполняют женские партии.
Джен почувствовала, что краснеет, и поспешила уткнуться в свою партитуру. Она знала про евнухов, оскопленных для сохранения высокого голоса и поющих в операх вместо женщин, участие которых в искусстве церковь не одобряла. Знала, но ни разу в жизни их не видела. Ей всегда казалось странным, почему ради выполнения одних божественных предписаний еще более безжалостно попираются другие, ведь ежели Творец создал кого-то таким, а не другим, то как можно вмешиваться в пути Провидения, подчас против воли самого господня создания? Меж тем спросить об этом она не решилась бы никого, сама вынужденная всю жизнь притворяться не той, кем была сотворена.
— Но знаешь, странно, что у тебя до сих пор ничего не меняется, — Шеффре слегка прищурился. — Скажи, ты обычно хорошо себя чувствуешь? Голова больше не болела?
— Нет, мессер, — задохнувшись, прошептала Джен и снова пожалела, что завела эту тему.
— Подойди-ка.
Учитель вышел из-за стола и поманил Дженнаро к ближайшему из окон. Она поправила воротничок, подошла. Шеффре повернул ее к свету и велел раскрыть рот, что она и сделала. Внимательно оглядев ее гортань, он пожал плечами:
— Не вижу ничего необычного… Быть может, ты просто из поздних. Что ж, подождем до восемнадцати лет.
У Джен отлегло от сердца, но она так испугалась, что горло будто стиснули, и заговорить сразу после этого девушка не смогла. Долго ли еще ее будет спасать этот воротничок на шее, маскирующий полное отсутствие адамова яблока, и повязка на груди, пока худо-бедно скрывающая саму грудь?
— Дженнаро, а не хочешь ли ты мне кое в чем помочь? — вдруг осенило Шеффре, и он стремительно схватил со стола свои бумаги. — Возьми лютню и сыграй-ка эту партию.