Горькие воды
Шрифт:
Угроза продолжала висеть над Москвой. Слухи распространялись одни нелепее другого: немцы заняли Подольск, немцы в Филях, но и без слухов было понятно, что положение остается катастрофическим. Прибывали новые, свежие, не бывшие в боях части, их немедленно отправляли на фронт, но еще никто не мог
Вечером выходим на чуть освещенный перрон Казанского вокзала. Эшелон из пассажирских вагонов дальнего следования. Впереди вагон какой-то академии, дальше вагоны Наркомата речного транспорта, позади нас не то театральное общество, не то тимирязевцы, — Ноев ковчег, столпотворение, ералаш. В купе по восемь человек, но багажа столько, что невозможно ни пройти, ни сесть. В тамбурах нагромождены ящики, ванночки, какие-то ведерные кастрюли, представляющие, очевидно, ценность, с которой расстаться выше сил, — проходя мимо Васюков со злостью бьет по кастрюлям здоровой ногой.
Примащиваемся с ним на боковых местах — нам просторно. Но нас сверху, с боков, снизу баррикадируют узлами, чемоданами — не продохнешь. Васюков; отборно кроет соседей, тоже кроющих друг друга почем зря.
— Погоди, тронемся, выпью, я им все эти постройки разнесу, — обещает Васюков. — Буржуи красные…
Трогаемся ночью. Промелькнули затененные огоньки стрелок, въезжаем в темь, снова чернильно-непроглядную. Пытаясь что-нибудь разглядеть в ней, думаю, что вот такой сплошной чернотой будут у меня когда-нибудь окрашены воспоминания о последних днях в Москве. С того часа, как сошел я с парохода и пошел в Савелово, держа путь на Москву, все ночи были непроглядно-черны, а
Поезд идет медленно, будто пробираясь в темноте с трудом. Проплывают мимо еще огоньки стрелок, на Товарной или Окружной, и опять кромешная тьма. Вдруг останавливаемся и долго стоим, прислушиваемся. Кажется, прислушивается весь поезд, даже вагоны, и паровоз, наверное, тревожно слушает, вытянув к небу тонкое ухо трубы. Слышно дыхание притихших рядом соседей, а его покрывает тоскливое жужжание вьющегося где-то в черноте самолета: жжу-жжу-жжу.
Жужжание умолкает, ползем дальше. Впереди колышатся красные огоньки. Подъезжаем ближе — неподалеку в поле горят десятки крошечных костров. Ярко-красное пламя хвостато мотается по ветру, вытягивается к верху, стелется по земле. Откуда тут костры? Немецкий самолет только-что сбросил по ошибке в пустое поле зажигательные бомбы? Поезд проходит мимо, а я тянусь, смотрю в окно: танцующие в чёрной тьме огоньки кажутся таинственными жертвенниками, зажженными неведомо кем и неведомо кому. Не оставленной ли нами Москве, ожидающей неизвестной участи?
— Не журись, куме, — негромко говорит Васюков. В его голосе нет обычного балаганного тона. — Слезами, как говорится, не поможешь. Эх, Москва, да, что ж, Москва… Выпьем-ка за её здоровье, дело будет лучше…
В осторожно погромыхивающем поезде, везущем нас сквозь тьму от покинутой Москвы на восток, по притаившейся, чего-то ждущей и на что-то надеющейся исстрадавшейся стране» мы пьем с Васюковым жгучую московскую водку, заливая несмягчаемую горечь в груди, и закусываем драгоценной икрой, черпая её ложкой, как кашу…