Горький мед
Шрифт:
Новый оборонительный рубеж калединцев проходил по крутым склонам обрыва за семафором нашей станции и по прилегающим к хутору гребням балок. Гремело совсем близко, пулеметы татакали за хуторскими ветряками, вдоль старого бахмутского шляха.
Гонимый голодом и неутолимым ребячьим любопытством, я украдкой наведывался домой. Меня страшило, что «меделян» мог причинить нашей семье какую-нибудь непоправимую беду. Впервые я до внутренней холодной дрожи боялся за жизнь отца, матери и сестренок. И тут накануне последнего боя большевиков за нашу станцию произошло непредвиденное.
Смеркалось,
— Ну, матушка, — заговорил, выходя из залика, обращаясь к матери и поглядывая на меня совсем незлыми, светлыми глазами молодой корниловский подпоручик. — Завтра мы или отобьем большевиков и погоним их на север или ляжем костьми вот тут на вашей балке. И мне хотелось бы сказать вам и вашему мужу на прощанье — не поминайте нас, матушка, лихом. Мы ведь бьемся за Россию, за народ, за веру, против анархии. Вы извините нашего капитана за грубость. Он — воин, а на войне самые добрые и порядочные люди ожесточаются…
— Ваше благородие, — вмешался вдруг в разговор бородатый денщик, годившийся своему командиру в отцы, и как-то странно ухмыльнулся. — А ведь они, то-исть, папаша и мамаша ихние, — кивнул он на меня, — тоже орловские.
— Вон как! — удивился и сразу словно засветился весь офицер. — Откуда же? Какого уезда?
— Малоархангельского, — ответила мать.
— Малоархангельского?! Да неужели! И я — Малоархангельского. А села какого?
— Я из Колпины, а отец из Долгого…
— Так и я же оттуда… — Офицер подбежал к матери. — Вон где земляки нашлись. Боже мой! Россия, как ты велика и в то же время тесна?
— А вы чьи же будете? — вглядываясь в нежное, с юношеским румянцем на щеках, лицо подпоручика, спросила мать. Я тоже исподлобья, с угрюмым любопытством смотрел на него: вот уж не думал, не гадал, что у отца и матери среди белогвардейцев окажется земляк!
— Позвольте! — обрадованно закричал офицер. — Вы не так уж молоды, матушка, и должны помнить помещика Константина Карловича Гельбке, моего отца. Наше имение недалеко от Колпны и вы, должно быть, слыхали о нем.
Мать даже руками всплеснула:
— Константина Карловича? Да как же не слыхать. Я служила горничной у барынь Клушиных, а ваши родители, тогда еще молодые, часто приезжали к Клушиным… И дедушку вашего Карла Генриховича помню…
— Боже мой! Боже мой! — подпоручик кинулся к матери и обнял ее. — Какая встреча! Какая встреча! И как это я не знал раньше. Платонов, почему ты не сказал мне, что здесь живут мои земляки? Ведь они моих папеньку и маменьку знали.
— Да неужто ваши папенька живы? — спросила мать.
Гельбке совсем растрогался, стал картинно вытирать глаза белым платочком.
— Папенька погиб еще в русско-японскую, а маман жива. Недавно уехала во Францию. Наше имение разорено. Мои братья тоже сражаются против большевиков. Я, самый
Тут я не удержался, фыркнул, вспомнив такие же посулы заезжего барина-охотника, который так же наобещал нам целый короб добра, а затем исчез бесследно, не забыв забрать настрелянных отцом диких гусей.
Гельбке, как мне показалось, смущенно и сердито взглянул на меня. Бородатый денщик выглянул в окно:
— Ваше благородие, нам пора уходить. Уже все ушли.
Бородач вышел, а Гельбке вновь кинулся к матери с протянутыми руками.
— Вы — как моя няня… Не прощайте, а до свидания, голубушка. Ждите нас. Я вас не забуду. — Он вынул блокнотик, записал нашу фамилию и, позванивая шпорами, выбежал.
Тут уж немедля я высказал матери свое возмущение:
— Что ты наделала, мама… Ведь он — белый…
Мать не оправдывалась, только сказала смущенно:
— А бог с ним, что — белый… Ведь он совсем мальчик.
Отец, услышав от матери о Гельбке, презрительно сказал:
— В холуи он зазывал тебя, мать, чтоб хомут опять надеть, а ты поверила, распустила слюни. Эх, ты! Горничной была, горничной так и осталась.
…Весь следующий день на Крутой балке, за семафором, кипел бой. Снаряды рвались в хуторе. Я и Иван Рогов сидели на чердаке его кухни и из слухового окна вглядывались в ту сторону, откуда летели снаряды. Один снаряд с завыванием пронесся над нашими головами и, врезавшись в угол хаты позади двора Роговых, разворотил стену.
Мы впервые очень близко видели войну, нам было и страшно и любопытно.
К вечеру бой затих. Белые отступили. На станцию и в хутор ранним утром входил отряд Сиверса. Остатки разгромленных калединских войск бежали к Ростову и Батайску. Отец, мать с сестрами и я ночевали в чужой хате на «русской» стороне хутора. Когда все стихло, отец и я прибежали домой. Квартира наша уцелела, только всюду были разбросаны пустые консервные банки, клочья сена, стреляные гильзы.
Утром я и Иван Рогов пошли за семафор, к месту вчерашней битвы. Там уже бродили предприимчивые казаки и незнакомые оборванцы, снимали с убитых офицеров добротные шевровые сапоги с кокардами на верхней части голенищ — признак особой привилегированности корниловских полков, не брезгуя стаскивали галифе тонкого гвардейского сукна и даже окровавленное заношенное офицерское белье.
По буграм и склонам Крутой балки вповалку лежали полураздетые неподвижные тела. В наспех вырытых окопчиках — вороха гильз, брошенное снаряжение, пропитанные кровью бинты.
Я ходил по косогору и вспоминал, как отец стрелял щурков, нападавших на нашу пасеку и поедавших пчел… Мертвые, лежавшие там и сям офицеры, цвет и краса корниловских полков, напоминали мне красивых желто-зеленых щурков, которых я собрал после удачной стрельбы отца, высыпал их не менее дюжины прямо в поросшую крапивой канаву.