Горькое вино Нисы
Шрифт:
— А мы тебя искали после той битвы, — снова заговорил Гисташп. — Думали, погиб.
— Давно это было.
— Давно, — подхватил Гисташп. — Сколько всего случилось за эти годы. Но я всегда помнил о тебе. Как же ты в Египет попал?
— Меня взяли в плен массагеты, потом продали… Я ведь был еще молод и крепок, мог работать, — тихо сказал Барлаас, не отрывая взгляда от вина, колеблющегося в чаше все сильней; рука устала держать на весу, но он не изменил положения.
— Да ты и сейчас хоть куда, — польстил Гисташп. — И лет-то тебе не так уж много.
— Там,
— Теперь чего считать, теперь все позади. Давай выпьем.
Гисташп пил жадно, большими глотками, пока не выпил все до дна. Слезы выступили у него на глазах, он вытер их ладонью, потом провел по усам и бороде. Барлаас еще не оторвался от своей чаши, медленно пил, и кави изучающе смотрел на него, узнавая и не узнавая. И верно, состарился учитель за эти годы, сдал…
— Мы все помнили тебя, — сказал он, когда Барлаас потянулся за прошлогодним морщинистым яблоком: зубы учителя были еще хорошие, яблоко хрустнуло смачно. — Я велел писцу золотом записать все, что ты говорил, все твои песни. Потомки будут знать слово в слово. Долго будет память о тебе жить — и дело твое жить будет.
— Слово в слово, — глухо повторил Барлаас. — Ты обо мне как об умершем говоришь.
Гисташп что-то возражал, но Барлаас не слышал его.
Он вспомнил остановку в Уруке.
Когда устроились на ночлег, старший из сопровождавших Барлааса воинов, высокий, сутулый, тощий, носатый, помявшись, предложил:
— Тут есть место, где познают рабынь. В храме Эанна. Не сходить ли нам? В честь богини любви Иштар… Это недорого.
Глаза у него маслено блестели, и губы кривились блудливо. Был он противен Барлаасу, но оставаться одному было не в мочь. Да и женщин он давно не знал…
Угодили в храм не вовремя, пришлось долго слушать проповедь. И тут он впервые услышал о себе.
— …песнопевец Барлаас. Он открыл нам глаза на мир, он научил нас понимать триединую правду. Певец добра ушел от нас, а слово его живет. Великий царь, сын Кира, царь царей Камбис правит миром по законам Доброй мысли, Доброго слова, Доброго дела. И вы, во славу царя царей, должны строго следовать указанным вам путем. Доброе слово — это молитвы, Добрая мысль — это толкование молитв жрецами, Доброе дело — это почитание царя царей…
Барлаас оглянулся. Слушатели внимали с покорными лицами. Ему хотелось подняться на высокое крыльцо храма, где стоял маг в белом плаще и белой же шапочке, оттолкнуть его и сказать: «Люди! Не верьте! Барлаас не говорил такого. Он призывал всех добросовестно трудиться на земле, умножая ее богатства. Он верил, что это поможет уничтожению зла. Он был против несправедливости, от кого бы она ни исходила. И если царь царей поступит несправедливо…» Но он не двинулся с места, так до конца и выслушал проповедь. Не мой час, сказал он себе. Да и кто поверит безвестному? Могут и растерзать во гневе…
— Значит, Добрая мысль торжествует? — спросил он Гисташпа.
— И Доброе слово, и Доброе дело. Все, как ты объяснил, — снова польстил ему Гисташп. — Давай
Тяжелая чаша снова стала мелко дрожать в руке Барлааса, и он подумал, что прежде такого не случалось, рука была тверда — хоть с мечом, хоть с полной чашей. И еще подумал, что при такой слабости ему не следует идти к женщине…
Он пил и видел себя там, в храме Эанна.
После проповеди носатый сходил куда-то, вернулся быстро — скабрезная ухмылка его стала еще противней — и повел их по узким переходам между глухими каменными стенами. Вел уверенно, наверное, уже бывал здесь.
В просторном зале без окон они сели на разостланные красные ковры. В глубокой нише, завешанной легкой розовой тканью, полыхал огонь. Вдруг между огнем и занавесью появилась женщина, ее тень извивалась, то становилась четкой и близкой, то увеличивалась, расплывалась. Он не сразу понял, что женщина нагая. Рядом заплясала вторая тень, третья… четвертая…
Их тоже было четверо, замерших на копре мужчин.
А женщины танцевали в широкой нише какой-то сложный танец, тени их, сливаясь и распадаясь, горячили кровь, будили желание…
Занавеска упала. Они увидели танцующих женщин. В одной Барлаас узнал свою дочь Пуричисту.
Теперь, вспоминая, он мучительно думал о том, что может быть в тот вечер Пуричиста, его дочь, была с этим, носатым, противным… А она была так прекрасна в своей наготе, освещенная трепещущим пламенем священного огня… После его ухода носатый, наверное, посмеялся над ним, называл евнухом, скопцом, — но только в душе, встретились они как ни в чем не бывало. Все-таки носатый знал, по чьему приказу и к кому везет этого странного человека…
— Как вино? — спросил Гисташп. — Здешний виноград славится. Жаль, что кончилась священная хома. Но мы еще выпьем ее с тобой.
Он смотрел на учителя изучающе, раздумывая, как теперь быть. Уж очень все произошло неожиданно. Внук глуп. Не надо было замечать знакомых в стране врага, не надо было отзываться на оклики. Мало ли кто окликнет… Но дело сделано.
Вращая перед собой на ковре пустую чашу, Барлаас молчал.
— Значит, ты не погиб тогда, — произнес Гисташп.
И тут Барлаас с внезапным озарением понял, что Гисташп сожалеет об этом, о том, что он остался жив и теперь сидит тут, перед ним. Но почему, почему? Разве он изменил вере?
Их взгляды встретились. Гисташп первым опустил глаза.
— Слабое вино, верно, — словно соглашаясь, проговорил он. — Но ничего, давай выпьем еще.
Светильники полыхали по углам. Свет их преломлялся в тонкой струе вина, отблески плясали на лицах.
— Давай, — ответил Барлаас. — Пусть придет к нам мудрость.
Он думал о том, что время изменило их, отчуждило, что вино не помогает, не берет, не сближает, оттого и не клеится разговор. Стал ставить чашу у ног на ковре — она упала, покатилась по кругу.