Горькое вино Нисы
Шрифт:
— Почитайте письма, отберите наиболее интересные с воспитательной точки зрения, — сказала Керимова. — Потом посоветуемся, какие в газете поместить.
Газета «Передовик» называется. Очень уж обыденным мне показалось название, и я предложила:
— А можно по-другому назвать? «Алый парус»? И стихи дать те, что Антонишина на Новый год читала. Про алый парус надежды.
Керимова подумала и согласилась.
— Только, — говорит, — постараться надо насчет единства формы и содержания. Чтобы газета в цель била, надежду на новую жизнь в осужденных будила и поддерживала.
Стала я читать письма — оторваться не могла: такой клубок судеб горьких.
«Тринадцатого вызывает замполит и говорит: вы освобождаетесь. А я считала: двадцать второго. Дали обходной, и, конечно, не обошлось без слез. Один год два месяца пролетели. Моей Аллочке седьмой год, я не хочу, чтобы она видела то, что видела я по своей вине. Как приеду домой, получу паспорт, я вам напишу…»
«…Передайте им, что здесь хорошо, пусть добиваются досрочного освобождения».
«…Замуж здесь вышла. Очень он добрый, отзывчивый, я боюсь его потерять».
«…Спасибо всем, кто помог стать на путь исправления, кто указал дорогу к хорошему, настоящему, светлому будущему».
«…Я знаю: только водка губит всех возвращенок».
«…Приехала, растерялась, Чары меня не встретил. В первый день напилась до чертиков, думала: все. А он, оказывается, перепутал, опоздал. Спасибо ему, если бы не он, не знаю, что со мной было бы. Теперь держусь за него, а он меня, кажется, любит».
«…Дочка моя умерла, врачи ничего сделать не смогли.
Пожалуйста, не рассказывайте никому о моем горе, не надо никого расстраивать, им и без того трудно».
«…Я не люблю зону, я все поняла».
«…Кто там на очереди? Построже их, чтоб знали, как дорога свобода. Я всегда буду вам благодарна и никогда не забуду. Сейчас я еще не вошла в себя, еще как во сне, и в душе такой сумбур. Я — дома, дома, дома, это ведь понять надо».
Вот такие письма, Сережа. Плакала я над ними, хотя никого из этих женщин не знаю, они еще до меня выбыли. Я бы все эти письма крупными буквами в стенгазету переписала: пусть каждая прочтет и, как я, поплачет. А Керимова говорит:
— Зачем же все? Во-первых, места надо много. Вы же еще стихи хотели — об алом парусе надежды. И потом отбор нужен. Не всякое слово, даже искреннее, на пользу может быть сказано. А надо, чтобы на пользу.
Никогда я так не старалась. Теперь каждый раз, когда кто-то остановится почитать, сердце так и заколотится…
Весна к нам пришла. Вместо зимних бушлатов выдали нам кофты.
Небо над головой синее-синее. Травка по обочине дорожек, под стеной с солнечной стороны пробивается, трогательно нежная, и так радостно на нее смотреть.
А сегодня какие-то птицы пролетели стаей высоко. Смотрела на них, запрокинув голову, пока не скрылись из глаз. Сердце тоской сжало, словно они с собой позвали: «Мы вольные птицы, пора, брат, пора…»
Пора, да не мне. Еще долго, ох как долго…
А птицы летят к местам гнездовий. Сама жизнь надо мной летит.
Мне бы только терпенья набраться.
Пока, Сережа, не забывай.
Твоя Вера.
Да, был у меня с Керимовой странный разговор. О самовоспитании. Надо, мол, всерьез этим заняться. Цитату из дневника Толстого привела: «Я не воздержан, нерешителен, непостоянен, глупо тщеславен и пылок, как все бесхарактерные люди. Я не храбр, я не аккуратен в жизни и так ленив, что праздность сделалась для меня почти непреодолимой привычкой. Я умен, но ум
15 марта.
— Вера привет передает, — скованно произнес он и только после этого заставил себя глянуть на мать.
У нее лицо стало растерянным, беспомощным, жалким, губы дрогнули — что-то хотела сказать в ответ, но не смогла.
Новая способность, возникшая в нем в последнее время, — всем своим существом, каждым нервом, даже кожей своей вдруг воспринимать чужое состояние, — самого его сделала таким же — растерянным и беззащитным. Он как бы перевоплотился в мать, и боль ее, тревога ее, отчаянные попытки как-то повлиять на ход событий, изменить их, судьбу сына изменить, отвести от него новые беды — все это перешло в него. Осознавая эту двойственность, он на какое-то мгновение сумел увидеть себя ее глазами и пожалеть себя, переболеть горечью материнского бессилия перед самим собой.
Бедная мама! Она осунулась, постарела за эти месяцы, из глаз ее не уходит боль. Но что же он мог поделать? Мама одного не понимает, не может понять: ей не дано прожить вторую жизнь в нем, сыне, так, как она считает нужным прожить. Сергей сам, от начала до конца, должен прожить ее в силу своего умения, убеждений своих, характера своего, всей своей индивидуальности, и сделать все, что ему положено. Сам. Правоту свою, ошибки свои, удачи и неудачи — все по собственной, неповторимой жизненной схеме. И правота и ошибки будут его правотой и его ошибками. Когда-нибудь появится у него и вырастет ребенок, Сергей тоже наверное будет мучиться оттого, что сын или дочь поступят не так, как поступил бы он на их месте, и тоже придет к нему это нынешнее непонимание матери. Слишком тяжел, видимо, груз нашего жизненного опыта — нам он кажется единственным, вобравшим в себя всю мудрость жизни. Но вобрать ее одному человеку не дано — слишком она сложна и безгранична, и неповторима.
Так он думал в то самое время, когда чувства матери, ставшие вдруг его собственными чувствами, воплем отозвались в душе: что же ты делаешь, зачем? Как же спасти тебя, сын, уберечь от ошибок?..
— Вы переписываетесь? — спросила мать.
— Конечно, — как можно спокойнее ответил Сергей и стал есть свои пельмени.
Было воскресенье, они обедали втроем, что стало в последнее время редкостью. А уж о Вере с того самого дня, когда вернулся Сергей и начались, у него неприятности в школе, дома не говорили совсем, имени ее не произносили, хотя каждый думал обо всем случившемся, думал по-своему, и о Вере тоже, но вслух никто об этом не говорил, до этой самой минуты.
— Поступая так или иначе, человек должен думать о последствиях… — стараясь перевести разговор в область каких-то общих положений, начал отец. И тут же умолк, поняв, что ерунда все это, мудрствование, что никуда от действительности не уйдешь, страусиный метод — голову под крыло — не выручит, не спасет.
— Тяжело ей, — вздохнула Нина Андреевна, переборов в себе тот рвущийся наружу вопль, который угадал, почувствовал сын, ее теперь заботило лишь одно — как бы научить сына правильно понять и правильно же поступить. — Добру там не научишься. Столько-то лет… Но выйдет, молодая, еще будет, сможет и, встретить кого, семью создать…