Горькую чашу – до дна!
Шрифт:
Камера отъезжает. С Карлтоном происходит странная метаморфоза. Он отставляет стакан. И все больше «играет» то, что рассказывает. Хотя он только что утверждал, что никакой не актер, теперь он доказывает своей самозабвенной игрой, что он настоящий актер. Эвелин неотрывно глядит на него.
Карлтон ( все больше играя)…и разграбили его дом. И тут появляется есаул… ( Играет есаула.)…Есаул нарисовал на полу меловой круг и сказал раввину: «Становись в круг, еврей!» ( Играет раввина.) И раввин стал в круг, и, когда казаки принялись избивать его жену и срывать одежду с дочерей,
Камера быстро наезжает на Эвелин. Та как зачарованная смотрит на Карлтона, окаменев от ужаса.
Голос Карлтона ( за кадром). На следующее утро казаки уехали…
Камера возвращается к Карлтону. Самозабвенно и увлеченно он «играет» то, что рассказывает.
Карлтон…и из развалин домов на свет Божий выползли оставшиеся в живых. (Играет оставшихся в живых, выползающих на свет Божий.) И тут они слышат громкий смех, доносящийся из дома раввина. Они спешат туда. И видят в разграбленном доме все еще стоящего в меловом круге раввина, хохочущего во весь голос, а вокруг – рыдающих женщин, над которыми надругались казаки… (Играет соседей.) Он лишился рассудка… Он обезумел – зашептали соседи… (Играет обезумевшего раввина.) А раввин, задыхаясь от хохота, наконец промолвил: «Высокочтимый господин есаул запретил мне выходить из круга, что бы я ни увидел, что бы ни услышал. (Смеется.) А я его перехитрил, этого могущественного, высокочтимого и жестокосердного есаула. (Смеется.) Ибо, когда он как зверь набросился на мою младшую дочь и забыл обо мне, занявшись ею, я… осторожненько… потихонечку… переступил большим пальцем ноги через меловой круг! Вы только подумайте: он этого и не заметил!»
Карлтон смеется, потом вдруг резко обрывает смех. Он словно пробуждается от сна. Смотрит на Эвелин. С трудом приходит в себя. Машинально берет в руки стакан с виски. И вновь становится самим собой – слабым, нерешительным и пьяным.
Понимаешь, крошка? Весь мир – всего лишь гетто! И каждый стоит в своем меловом круге. И никому из него не выйти! Никому! И никогда! А посему я не переступлю большим пальцем ноги через запретную черту. И не подпишу контракт. И не буду играть. Потому что это было бы совершенно бессмысленно и совершенно напрасно. К тому же еще и смешно…
Карлтон пьет. Стакан выскальзывает из его руки. Он шатается. Виски течет по подбородку. Эвелин впивается в него взглядом. Он пытается криво усмехнуться, а камера отъезжает для общего плана и показывает их обоих, растерянно и одиноко стоящих посреди роскошного холла – каждый в своем «меловом круге».
Затемнение.
16
Я выронил стакан и пошатнулся. Чай, игравший роль виски, потек по моему подбородку. Белинда Кинг впилась в меня взглядом, я постарался криво усмехнуться, как полагалось по сценарию. Я деланно улыбался, пока рабочие в войлочных тапочках откатывали по натертым мелом рельсам тяжелую кинокамеру, снимавшую нас с Белиндой посреди роскошного холла.
Камера остановилась, я увидел это краешком глаза. И машинально принялся отсчитывать секунды. Двадцать один. Двадцать два. Двадцать три. Я знал, что после каждой сцены режиссер распорядился еще три секунды не выключать камеру, чтобы монтажистам хватало пленки при монтаже с последующими сценами.
Двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть…
Камера все еще работала, в павильоне все еще царила мертвая тишина. А Ситон все не давал команду «Конец!».
Почему? Я ни разу не оговорился. Белинда тоже.
Двадцать
– Конец!
Торнтон Ситон дал команду кончать, но голос его звучал как-то странно, словно сдавленно. Он сидел, сгорбившись, на своем режиссерском табурете и неотрывно глядел на меня. За его спиной стоял Косташ – рот открыт, в глазах неописуемое изумление. Я только тут вдруг заметил, что все вокруг – рабочие и техники, помреж и секретарь – смотрят на меня.
Потом кто-то один разорвал тишину: зааплодировал. Потом кто-то еще. Я поднял голову и посмотрел на осветительские мостики, где были смонтированы юпитеры. Аплодировали именно они, осветители, сплошь пожилые мужики с сильной проседью, десятки лет видевшие, как делаются фильмы, как рождаются и уходят в небытие кинозвезды.
На киностудиях всего мира осветители – самые беспощадные и компетентные критики. Их не обманешь – они слишком много видели на своем веку. Актер, игру которого осветители сочли достойной аплодисментов, потом рассказывает об этом всю оставшуюся жизнь. Когда я был ребенком, они аплодировали Эмилю Яннингсу за один эпизод в фильме «Путь всякой плоти». Он говорил об этом до самой смерти: точно так же, как Гарбо, вероятно, рассказывала о «Даме с камелиями», Вессели – о «Маскараде», Габен – о «Великой иллюзии», Юргенс – о «Враге внизу»; так же, как и я буду до конца жизни рассказывать, что они аплодировали мне в Гамбурге на съемках фильма «Вновь на экране» во время эпизода «Раввин из Кротошина».
Потом зааплодировали все в павильоне. Ожили казавшиеся окаменевшими фигуры. Белинда Кинг обняла меня и поцеловала. Косташ жал мне руку со слезами (настоящими слезами!) на глазах. А Ситон так хлопнул меня по спине, что я чуть не полетел носом в землю.
– Ну молодец, ну что за молодец! – восклицал он. Все они окружили меня плотным кольцом и принялись уверять, что я был просто великолепен, и, пока они все наперебой меня хвалили – я видел, что они искренне довольны моей игрой, – в голове у меня крутилось: «Как же недовольны они, очевидно, были мной до этой минуты, в каком же были отчаянии!» По-видимому, я производил на них всех ужасающее впечатление – намного худшее, чем мог предположить; ведь все они так или иначе надрывались и мучились каждый в своем меловом круге, и каждый хитрил и изворачивался, соображал и рассчитывал, стараясь выкарабкаться из омута отчаяния, вызванного неудачными сыновьями или лопнувшими сбережениями, грозящим увольнением или воспалением костного мозга… чтобы хоть на миг ступить большим пальцем ноги в страну счастья.
Бедняга Ситон в эту минуту понял, что его контракт на режиссуру останется в силе. И даже есть надежда, что его вновь куда-нибудь ангажируют. Косташ избавился от кошмара наседающих на него кредиторов. И Белинда Кинг. И Генри Уоллес. И фрау Мильке. И девица-секретарь. И Гарри, мой костюмер. И большие и маленькие люди. И все – одолеваемые заботами. Я только что избавил их от общей для всех заботы: от мучительного страха за завтрашний день. Вот почему все они сияли от счастья.
– Питер, – спросил Ситон, – о чем ты думал, когда играл?
– О тексте роли.
– Я не о том. В твоей игре было что-то такое щемящее… О чем ты думал?
– Вот-вот, о чем? – подхватил Косташ, а в павильоне человеческий муравейник уже готовился к съемке следующего эпизода. – О чем вы думали, Питер? Вы вдруг совершенно преобразились. Вы вдруг на самом деле стали этим старым бедолагой, этим спившимся безумцем.
Я ответил:
– Видите ли, до меня вдруг дошло, что до сих пор я совсем не то играл. Я играл самого себя: человека, который жаждет вернуться на экран. Это было ошибкой. В вымышленном персонаже заключено больше подлинной психологичности, чем во мне. Я – не жизненный герой. Жизненный герой – Карлтон. Отныне я буду играть Карлтона, а не самого себя, клянусь вам!