Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот
Шрифт:
— И вы на это способны, Владимир Нилыч?
— Ну, особых способностей для этого не требуется, Василий Алексеевич, — лениво отозвался Мухалатов. — Дело, как говорится, чистой техники.
— Я не решился бы сказать, что такая техника — «чистая»!
— Каламбуром по каламбуру! Люблю. Однако сказано слишком серьезно. Извините, Василий Алексеевич, но, между прочим, вы почему-то перестали понимать самые простые шутки.
— Мне не хотелось бы предстать в роли козы, чтобы проверить на себе эту вашу шутку. Для меня и так очевидно, что ваша
— Ва-силий Алек-сеевич, — протянул Мухалатов, — у вас дурное настроение сегодня. Ну что козе, чихнет — и только. Не знаю, натянул бы я на самом деле этой козе «морду», но, ей-богу же, иногда хочется еще выкинуть какую-нибудь такую ребячью штучку. А вы на меня смотрите, словно я только и одержим такими идеями. Василий Алексеевич, это же совершенно побочный продукт моей мысли!
— Да, конечно, — согласился Стрельцов. И не смог скрыть раздражение. — Основной продукт у коровы молоко, но при этом, естественно, корова вырабатывает побочный продукт… для удобрения полей.
— А-а! — опять протянул Мухалатов. — Вы могли бы сказать и злее, взяв в пример не корову, а кошку, у которой этот побочный продукт является единственным и основным.
— Пожалуйста, если это вам больше нравится.
Какое-то время они шли рядом по узкой тропе. Потом Мухалатов немного отстал. Стрельцов тоже убавил шаг. Проговорил, смягчая голос:
— Что же вы отстаете, Владимир Нилыч? Вы к нам? То есть, я хотел сказать, к Римме?
— Не-ет, Василий Алексеевич! Нет. Я приехал сюда специально для того, чтобы поиграть с козой.
— Предполагая, что меня сегодня до поздней ночи не будет дома?
Мухалатов с напускной мужиковатостью почесал в затылке.
— Да, оно конечно… Последний раз даже поздней ночью и то, мне кажется, у нас с вами был не столь категорический разговор. Позвольте мне сегодня действительно полюбоваться только козой.
— Как знаете, — с вновь вспыхнувшим раздражением сказал Стрельцов. Пошел. Но, перебарывая себя, тут же вернулся: — Простите, Владимир Нилыч, сам не знаю почему, но у меня сегодня на самом деле дурное настроение.
И замолчал.
Мухалатов пожал ему руку. Проговорил просто и с глубоким сочувствием:
— Понимаю, Василий Алексеевич!
Но все-таки сделал вид, что не понял слов Стрельцова, его молчаливого приглашения пойти вместе. Он остался на дорожке, забавляться с козой.
А Стрельцов тяжело вышагивал, теперь совершенно отчетливо сознавая, что главная причина пасмурного настроения и сегодня и многих других дней — именно Владимир Мухалатов. Все прочее — лишь бесплатное приложение к этому.
Вероника Григорьевна встретила его своей обычной «золотой» улыбкой, так называвшейся в семейном словаре потому, что три верхних передних зуба у нее были из золота.
Она, как всегда, копалась в земле, устраивала цветники — страсть, которой Вероника Григорьевна отдавалась полностью. У нее уже вовсю цвели какие-то необыкновенные тюльпаны, махровые нарциссы,
Дача принадлежала госкомитету, сдавалась в аренду весной, подчеркнуто каждый раз только на один год. Гарантии, что договор будет продлен на новый срок, не было никакой, но Вероника Григорьевна все равно, где только годилось место, насажала и вишен, и яблонь, и многолетних ягодных кустарников. Иначе ей и жизнь казалось бы не в жизнь. «Не нам — пусть другим достанется!»
Она радостно удивилась, что Василий Алексеевич приехал рано. Ахнула, что обед не совсем готов, и, отряхивая измазанные землей руки, побежала в дом. С крыльца посветила своей золотой улыбкой.
— Вася, зайди на веранду, посмотри этюд — ну, никак не дается мне подмосковное небо!
А небо, между прочим, было как небо. Стрельцов разглядывал новую работу жены и не мог сообразить, что же ее не устраивало. Отличный этюд, отличное небо. А Вероника никогда не кокетничает. Если вещь получилась, она так и скажет. Не прихвастнет, но и не прибеднится.
Н-да, вот что значит глаз мастера своего дела! Он смотрит и не может понять, что здесь плохо, а Вероника не успокоится, найдет свою ошибку, исправит, и он сам будет тогда радоваться, говорить от души: «Ну как же здорово получилось!» — так и не разгадав, что же именно в картине исправлено.
Конечно, Вероника художник не сильный. Ее картины прежде, в Сибири, еще принимались, и довольно охотно, на областные выставки. А вот на Всероссийскую, не говоря о Всесоюзной, она никак пройти не может. В ее последних работах — так определяют комиссии — всегда чего-нибудь не хватает.
Чего не хватает в этом этюде, в этом притягивающем взгляд сероватом небе дождливого дня? Казалось бы, полная гармония…
— Почему ты сегодня такой пасмурный? Как небо на моем наброске! — Вероника Григорьевна стояла рядом, оглядывая попеременно то Василия Алексеевича, то свой этюд.
— Я тебе отвечу, Ника, если ты мне сумеешь объяснить, что не удалось тебе в этом наброске.
— Лучше всего любую свою неудачу художник может объяснить только кистью, переписав заново то, что ему не удалось. Ну, а словами… В этом небе все как будто бы так и в то же время совсем не так. — Она засмеялась. — Вразумительное объяснение!
— А представь себе, Ника, вполне вразумительное. Даже больше, — изумленно сказал Стрельцов и повернулся к ней. — Точнее и я не смог бы определить собственное настроение. Ты повторила мои раздумья.
— Вот как! Ну тогда я попытаюсь прибавить к своим словам еще что-нибудь. Видишь ли, это небо — как резиновый занавес, изолятор, оно непроницаемо, даже для мысли, за ним ничего не угадывается, ничего.
— Бывает и такое.
— Бывает, конечно. А человеку всегда хочется, даже за хмарью, видеть солнце. Или хотя бы предчувствовать скорое наступление хорошей погоды. Этого у меня пока не получилось.