Город и псы
Шрифт:
Это были люди разных национальностей и мировоззрений, но всех их объединял Афган восьмидесятых, а также то, что все они много лет знали Сойжина, любили его и почитали чуть ли не как святого. Старик платил им той же монетой, хотя очень неодобрительно отзывался об их увлечении любительской охотой, считая её убийством, и сам никогда не присутствовал при разделке мясных, охотничьих трофеев и не ел шашлыков. При этом, старик почти не говорил по-русски. Вернее было бы сказать, что он вообще почти ничего не говорил, предпочитая несовершенству слов язык мыслей и чувств, передаваемый с помощью мимики и жестов. Зато превосходно владел редким, горловым пеньем, больше похожим на звенящее, монотонное жужжание басовой струны, на очень низкой частоте, и мог часами общаться с обитателями тайги на их языке.
Но на этот раз карабины гостей ни разу не огласили тишину таёжных урочищ своими раскатистыми выстрелами, дымок мангала не разнёс по улусу пряный запах свежего, жареного мяса, а в юрте не раздавались наперебой, всю ночь до утра,
Ронин открыл глаза и увидел звёзды. Они светили сквозь округлый проём в крыше и были такими большими и яркими, словно он видел их в телескоп. Где-то рядом весело трещал огонь, но, не смотря на его весёлый треск, было довольно сыро и холодно. Пахло снегом, свежей сосновой стружкой и дымом. «Где я? – подумал он, – неужели это опять случилось со мной?» – Сергей попытался восстановить в памяти цепочку произошедших событий и осмыслить происходящее, но тщетно. Эти приступы сильнейшей головной боли, сопряжённые с потерей сознания и последующим провалом в памяти, происходили у него с незавидной периодичностью несколько раз в год, особенно, в минуты нервных расстройств и сильных душевных переживаний. Теперь это было его пожизненной визитной карточкой, подаренной ему контузией и тем маленьким осколочком, глубоко сидящим в черепной коробке, который врачи в своё время так и не рискнули достать.
– Где я? – уже вслух повторил он, усевшись на край настила и, озираясь по сторонам. – Вместо ответа на него уставилось улыбающееся, скуластое лицо старого бурята, которое в подсвеченных огнём сумерках жилища казалось ещё более жёлтым, морщинистым и старым. Старик сделал несколько странных, кругообразных движений ладонями над его головой и что-то пробормотал. Сергей не знал, сколько времени он здесь находился, но голова его больше не болела, не было ни ощущения страха, ни тревоги, – только лёгкость и безмятежность.
– Сайзин делать для русский хоросо, – вдруг заговорил старик своим туземным, шепелявым голосом, – Сайзин – друг. – Его восковое лицо лучилось искренней заботой и участьем. Он наполнил до краёв две глиняные чашки каким-то мутно-зелёным напитком, похожим на чай, и одну протянул Ронину в знак гостеприимства. Напиток источал странный запах, но отказываться было нельзя.
– Хурэмгэ, – осень хоросо, Сайзин любит хурэмгэ, – сказал бурят и приложился губами к чашке, пролив перед этим из неё несколько жертвенных капель в огонь очага. Ронин также сделал несколько больших глотков и поставил чашку. Содержимое по вкусу напоминало пиво, и, судя по всему, содержало в себе приличные градусы. Вскоре по телу разлился лёгкий хмель, и голову слегка закружило. Теперь он внимательно, даже с любопытством рассматривал этого странного деда с лицом явно монголоидного типа и убогую утварь этого экзотического жилища, больше похожего на пещеру. А, вскоре к нему стала возвращаться и память: сначала, – в виде отдельных образов, затем – событий, и, наконец, он вспомнил всё до мельчайших подробностей, вплоть до того самого момента, когда с ребятами – афганцами, приехал в больницу и забрал оттуда Ритку, минуя инстанции обескураженной и растерянной охраны, медсестёр и дежурного врача. А за час до этого, все четверо, они прибыли к нему, как по тревоге на дежурный сбор, по первому же звонку, в котором прозвучала мольба о помощи и отчаяние, и, одетые в свои излюбленные пятнисто-полосатые камуфляжи, под видом полицейских, спокойно и решительно подкатили на своих чёрных монстрах к дверям приёмного покоя и нажали кнопку на его двери. Потом вошли внутрь здания, мельком, впотьмах, предъявив ветеранские «корочки» и экспромтом произнесли должные фразы представителей закона. Через несколько минут Ритка уже, как всегда, легкомысленно смеялась, переходя, при этом, на беззвучный, тихий плач радости и покрывала поцелуями его лицо. У неё слегка побаливала
– Как мне к Вам обращаться, отец? – почтительно спросил он.
– Сойзин, – улыбаясь, ответил тот, с каким-то добрым и простодушным любопытством разглядывая своего молодого собеседника. В его взгляде, словно, вольтова дуга, светилась незримая, видимая только ему, Сергею Ронину, ниточка обратной духовной связи, по которой люди сразу отличают своих от чужих.
– Где моя Рита? – спросил он.
– Она сесяс далеко и ей хоросо. Придёт Гэсэр, – расказэт, – немногословно, но внятно ответил Сойжин. – Есё Хурэмгэ? – вдруг добавил он весёлым и лукавым тоном.
– Можно, – ответил Сергей и от души рассмеялся, чувствуя, что ему действительно хорошо и легко в присутствии этого человека. Старик вновь наполнил свою рукодельную, глиняную утварь этим мутноватым подобием не то молочной браги, не то пива, не забыв, при этом, задобрить духов огня, после чего раскурил маленькую, щербатую трубочку, наполняя восьмигранное пространство юрты пряным ароматом незнакомых таёжных трав. Дымок его трубки тотчас слился с белесыми струйками дыма, восходящего с горящего очага к отверстию в потолке крыши. От выпитого стало теплее, но всё равно, снежная прохлада тайги незримо присутствовала в утробе этой странной древесной конструкции, которая веками согревала бурятских старожилов, упорно не желавших приспосабливаться к требованиям времени. Зато здесь никогда не водилось мух и комаров, не любивших прохладных сквозняков, и не было запаха застоявшегося, домашнего пыльного тлена, который так отличает городские квартиры от загородных деревянных усадеб. Сойжин был последним из могикан в своём улусе и готов был умереть вместе с традициями предков, свято веря в свою счастливую карму.
– Сойжин, – тихо обратился Сергей к деду, – Что происходит вокруг? Почему в городе взбесились собаки, к чему всё идёт и чем это закончится? Мне кажется, что ты один знаешь ответ.
Лицо старого бурята, словно вылепленное из жёлто-коричневой глины вдруг перестало улыбаться, разгладилось и освободилось от морщин. Он несколько раз пыхнул трубкой и задумчиво уставился немигающим взглядом в пространство, обтекающее Сергея, но на самом деле, глядя мимо и сквозь него.
– Присло больсое зло. Будет сильно плохо. В этот год – серес собаку. В другой – серес волка и птису. Селовек здесь не хозяин, – слуга. Нельзя убивать так много. Селовек сильно много убивает. Будет плохая карма. Осень плохая. Ты сам разбудил духов, ты открыл дверь туда. Ты и закроес её.
– Какую дверь, куда открыл?! – воскликнул Сергей и вопрошающе уставился на старика. Но тот, с последними словами, отвернулся от собеседника, и, достав изо рта трубку, стал сосредоточенно бормотать приглушённым речитативом что-то напоминающее молитву. Потом внезапно повернулся к Сергею и коротко, но властно произнёс:
– Спи!
Ронин, вдруг, почувствовал, как его веки наливаются тяжестью, а все члены тела расслабляются, пронизанные внезапным потоком тепла. В уплывающем сознании, словно огоньки угасающего костра, заплясали загадочные образы животных и птиц, пронеслись обрывки слов о плохой карме людей и какой-то, якобы, открытой им двери, но вскоре и эти огоньки рассыпались и погасли в накатившей волне сновидений, несущей его в бездну другой, неземной реальности.
Глава 8
Сон Ронина или схватка в горах
Со дна ущелья тянуло холодной сыростью, наполнявшей сердца проводников почти осязаемым чувством подступающей опасности. Внизу, в горном распадке, как в каменном мешке, словно пытаясь вырваться, извивался и посверкивал чешуйчатой змейкой многоводный Пяндж, зажатый с двух сторон гигантскими кручами, голые склоны которых изредка оживляли зелёные оазисы таджикских и афганских кишлаков. Попадая в узкие ущелья, обрамлённые неожиданными для глаза хвойными зарослями, взбешённый Пяндж ворочал речные валуны, закручивая в спираль золотоносный песок и гальку. Но затем, вырвавшись на равнины альпийских лугов, успокаивался, и тёк безмятежным и величественным маршем, среди цветущих ирисов, маков и эдельвейсов, пока внезапные, скалистые преграды не возрождали в нём прежний, крутой нрав.