Городок
Шрифт:
И еще сложность. Каждое яблоко, апельсин или конфета не идут, возникает виноватая мысль: а они как же? Дети? Раньше-то все им отдавалось. А теперь вдруг я сижу и ем... А вдруг у них нет?
А ведь страшно-то умирать в одиночку. Не смерть страшна, а одиночество, смерть в одиночку...
Я вдруг подумал, что в моей одинокости никто и ничем не может мне помочь и я сам, сам, повисший в пустоте, могу лишь решить, что сейчас с собой делать. Жизнь кругом прекрасна, и я это осознаю, и друзья у меня еще есть, и дети. Но я
Вот я и думаю: возможно все-таки или невозможно?
Это я сам решу. Только я не знаю, не могу знать пока, как я решу. Что-то делаю, общаюсь, с дочкой хожу играть, а некая пружина во мне кружится, подсчитывает: возможно — невозможно. Я будто слежу со стороны, как я решаю.
Нельзя сказать, что я пассивен. Я даже к дочке хожу не ради нее, а и для себя также, чтобы думать, что не один я, не в пустоте, а значит, возможно жить. Но сам-то я знаю, что один кругом, весь — один. Голенький! И вопрос вовсе не решен, вот что ужасно. Но ужасно ли? Для кого? Только для меня одного и ужасно.
Один приятель:
— Все мы творцы собственных несчастий.
— Ну и что же, я это знаю,— сказал я.
— Что же ты ищешь тогда сочувствия? Не ищи. Сам виноват.
Два вопроса меня волнуют прежде всего. Бережение друзей и необходимость страдания, которое ко мне пришло через уход.
У меня сосед по квартире (здесь две комнаты) старичок дворник. Говорят, что он сумасшедший. Вся его странность проявляется в том, что он ничего не говорит. Только звонит по телефону неведомо кому и рассказывает о себе. Как встал, как поел и так далее. Однажды, выходя в коридор, я заметил, что он набирает только пять цифр.
Вот и сегодня он поужинал в одиночку на кухне, помыл посуду и накрыл ее газеткой. Потом набрал чей-то номер (пять цифр) и сказал: «Я пошел спать. Спокойной ночи».
Когда он ушел, я набрал эти же пять цифр, но никто мне не ответил. Добрал еще нуль, вышла справочная вокзалов. Автомат глухо проворчал: «Ждите, вам ответят». Мне ждать было незачем, я положил трубку. Потом полез в саквояж и вынул стеклянный флакончик со снотворным. Рассматривая его, подумал еще, что выпить всю эту кучу сразу, единой горстью, невозможно. Значит, пятьдесят штук по одной.
Последний раз набрал номер дома. Бывшего дома.
— Сынок, как дела?
— Ничего.
— Ты был в школе?
— Да.
— Ну и что?
— Ничего.
— А как ты себя чувствуешь?
— Ничего, папа. Ты не можешь позвонить в другой раз?
«Не могу»,— я не мог сказать.
— Мы смотрим телевизор. Это... Ну, Штирлица. До свидания! — сказал он и положил трубку.
Я пошел в комнату и высыпал таблетки на ладонь. Сколько их тут... Да ладно. Какая разница, одной больше, одной меньше. Я взял одну на язык и проглотил. Они, оказывается, глотались легко. Вторая, третья, четвертая.
«...Мама порой подолгу глядела на нас, занимавшихся за столом, молча, с тяжелой печалью. Не раз повторяла: «Вырастете, и я вас не увижу... Какие-то вы будете!» В другой раз с горькой улыбкой: «И подумаешь, что каждый
Это Анастасия Цветаева. Пятая, шестая, седьмая... Я потому и вспомнил, что понял, что это все. А дочка однажды сказала, сидя у меня на коленях: «Хорошо, что мама на тебе женилась. Ты — добрый!»
Восьмая... Или седьмая. Какого черта, ведь все равно. Девятая. Десятая.
Однажды дочка сказала: «Пап, а отчего люди умирают?»
— От старости,— ответил я.
— А потом что? — Я не смог ей ответить. Она продолжала: — А я не умру. Потому что я не хочу умирать.
Я тоже не хочу! Одиннадцатая! Двенадцатая! Что же я делаю? Тринад...
О господи, я не увижу никогда свою дочку. Любой прохожий... А я — никогда! А как она без меня будет?
Я швырнул флакон, и он покатился по полу с каким-то странным треском. Какое-то мгновение сидел, пытаясь что-то сообразить. Бросился в коридор, в туалет. Наклонился над унитазом и сунул палец в рот. «О господи! — умолял.— Помоги, о господи!» Но меня стошнило только слюной. Я выпил воды и опять попытался стошнить. Теперь получилось. Я добрался до постели и будто отключился.
Во сне я видел бога, сердитого небольшого старика. Он сидел на чердаке нашего деревянного дома (тот, где я жил в детстве), и я лез к нему по деревянной шаткой лесенке. Я лез и плакал, умоляя меня принять. Но он отталкивал меня ногами и кричал гневно: «Иди! Иди отсюда!»
Проснулся в слезах и распухшей от сна головой. Вышел покачиваясь как пьяный в коридор и увидел моего старичка.
Почему-то испуганно он произнес:
— Ну, слава богу. Уже вторые сутки... У меня чай есть, хотите?
Я попил чай, и мне стало легче...»
Тамара Ивановна в этот день обошла почти весь Вор-городок. Это было вдвойне интересно: хотелось посмотреть, как живут здесь люди, да и познакомиться с теми, кого в письмах называл ее муж.
При близком рассмотрении Вор-городок не производил такого монолитного впечатления, как с Вальчика, в первый день их приезда. Улицы, довольно просторные, вовсе не были так чисты и стройны, потому что каждый строил домик, как ему казалось наиболее удобным. Домики были разные, вовсе крохотули, даже вагончики, и крепкие, из рубленых старых изб, купленных на вывоз с пронумерованными бревнами, но, конечно, их шоховский дом, она отметила сразу и не без гордости, был тут самый видный.
Но люди обживались. На окнах светлели занавесочки, из труб кое-где был виден дымок. А многие приспособили летние таганки прямо во дворе. Тут и варили, и стирали, и даже обедали. Благо июль стоял на редкость сухой и теплый.
Кое-где были наспех вскопаны даже огородики, и что-то зеленело. Тут же возились куры, а в одном месте была привязана коза. Вспомнилось: «Пусти бабу в рай, она и скотину за собой приведет».
На некоторых времянках, не везде, торчали антенны телевизоров. Заборы были разные, крашеные и некрашеные. Но уже кое-кто вывесил снаружи почтовые ящики, дань моде или привычке, а иные нарисовали и название улицы: «Сказочная». То ли поверили, что и вправду такая, то ли вывесили для внутренней устойчивости, потому как с названием — привычнее было жить.