Горячий осколок
Шрифт:
Удивительное дело, когда сидел за рулем, все окружающее воспринимал как-то по-шоферски: дорога и дорога. Сейчас же все вокруг открылось в совершенно ином свете.
Перед Алексеем лежала полдневная весенняя степь. Солнце ярко-оранжевое, лучистое - грело покойно и ласково. Оно высвечивало придорожную лопушистую травку и разделенные черными межами клочки свежезеленой озими. Дальше она казалась гуще, темнее. Буйной щетинкой облегала чуть всхолмленную неоглядную равнину. Одетая всходами озими земля казалась на удивление мягкой: упади на нее хоть с большой высоты - не разобьешься,
Среди неровных, военного посева, побегов молодой пшеницы там и сям любопытно выглядывали синие, лиловые, желтые глаза неизвестных Алексею цветов.
Коренной горожанин, он не различал и десятой доли растений, покрывавших весеннюю степь. Знал лишь скупую зелень московских бульваров, пыльную травку своего стиснутого тесовым забором и кирпичным брандмауэром дворика. Лесом Якушина был Нескучный сад, а полем - подстриженные газоны парка культуры. Бюрке тоже смотрел вдаль, на солнечную степь.
– Гут?
– спросил его Якушин, приглашая разделить свой восторг.
– О, шён, зеер шён. Прекрасно, - ответил немец, равномерно потряхивая головой: видимо, его контузило при бомбежке.
В глазах Бюрке стояла тоска. "Хоть и за сотни километров от Москвы, а все-таки я у себя дома, - подумал Якушин.
– Это все мое. А ты, немец, на чужбине, Сам виноват. Так тебе и надо".
Поправив карабин за плечами, Алексей скомандовал!
– Арбайтен, арбайтен, ферштеен?
– Яволь.
Сбросив шинели, они принялись за дело. И опять Алексей поразился умению и методичности немца. Честно говоря, он не знал, с чего начать ремонт, за что приняться. Бюрке же, с минуту постояв, подумав, достал из ящика под сиденьем инструмент - гаечные ключи на разные размеры, молоток, отвертку, ножовку, паяльную лампу. Аккуратно разложил все это на крыле тягача и, тщательно завернув рукава мундира, подошел сначала к покореженной гусенице.
Вместе они поддомкратили тягач, сняли ленту, распрямили, уложив ее железной змеей на придорожной траве. Порванные траки заменили запасными. Натянули гусеницу на катки и перешли к радиатору. Выправили изогнутые взрывом трубки, запаяли осколочные пробоины. Долго возились с перепутанной и оборванной электропроводкой.
Кое-что перенявший от немца, Алексей понятливо помогал ему. Потряхивая контуженной головой, словно отсчитывая "айн, цвай, драй", немец работал сосредоточенно и споро.
Эта увлеченность Бюрке минутами настораживала, Не фальшивит ли? Не замыслил ли что, не затаил ли какой-нибудь коварный план?
Но - какой?
Что он, немец, может сделать? Наброситься, отнять оружие, бежать? Ерунда! У меня карабин на боевом взводе, на боку трофейный штык-нож. Да я и сильнее его, дохляка.
Держась настороженно, Якушин время от времени касался локтем приклада карабина или ладонью рукоятки ножа. Ему казалось, что Бюрке замечает это и даже однажды скривил губы в улыбке. И Алексею пришла в голову удивительно простодушная мысль - спросить у Бюрке напрямую, о чем он думает, чего теперь хочет.
Он тронул немца за костлявое плечо. Тот, вздрогнув, поднял лицо с масляными пятнами на лбу
– Вас? Что?
– Заген зи, - начал Якушин, подумав, что уже в третий раз допрашивает пленного.
– Заген зи, мехтен зи нах хаузе? Хотите домой?
– Натюрлих. Конечно.
– Вег! Идите!
– Вохин? Куда идти?
– Нах хаузе. Домой. В Германию. В свой Фюрстенберг.
– Нах Фюрстенберг?
– Иа, йа, цу дайнер муттер, цу дайнен швестерн, цу дайнем брудер... Вег. Идите. Я не буду стрелять. Ихь верде нихт шиссен.
Вот те раз, он смеется! Впервые Якушин увидел, как дрожит острый подбородок Бюрке, как немец хохочет, открыв большой рот с мелкими, неровными, сизовато-белыми зубами.
Оборвав смех, Бюрке облизнул языком пересохшие губы и твердо сказал:
– Дох зи верден шиссен. Все же вы будете стрелять. Из этой вот винтовки. И я вас понимаю.
– А если все-таки отпущу?
– Нет, и тогда останусь. Для меня война кончилась. Капут.
– Что же вы хотите?
– Снова служить в гараже, работать.
– А после работы?
Бюрке улыбнулся:
– Вечерами я выпивал бы пару кружек пива.
– С сосисками и капустой?
– Да, с сосисками, если они будут, и с тушеной капустой.
– И это - все?
– Разве мало? Вы думаете, я нацист? Нет, нет, Я был всегда такой маленький, неприметный и глупый. Рыжий Маусхен, Рыжий мышонок - звали меня. Ребята не желали со мной играть. Им было неинтересно. И меня не приняли в гитлерюгенд, хотя я об этом мечтал.
– Мечтали?
– Да, конечно, я хотел быть сильным и носить униформу.
– Ну, а когда выросли?
– Тогда меня уже не спрашивали, чего я хочу, чего не хочу. Просто сделали солдатом - и все.
– Вам можно верить, Клаус?
– Я говорю правду.
– Ладно, - спохватился Якушин.
– Пошпрехали, и хватит. Работать надо!.. Арбайтен, арбайтен!
13
Была половина шестого, когда они принялись заводить "крокодил". Потемнели и как бы погустели озими. Солнце зависло над четко обозначившимся горизонтом, за которым скрылись танки и автомашины. Вероятно, они ушли далеко, не встречая сопротивления? порывистый западный ветер не доносил ни выстрелов, ни шума моторов. В степной тишине одиноко стучала и скрипела заводная рукоятка, которую долго и безрезультатно крутил Якушин. Туго проворачиваясь, она часто срывалась. Алексей, согнувшись, напрягался, пыжился, но не показывал виду, что устал. Бюрке, сидя в кабине, регулировал зажигание, нажимал на стартер.
Наконец-то ухнул, зафыркал и заурчал двигатель, задрожал своим пятнистым телом мощный "крокодил". Алексей рукавом ватника вытер пот с лица и с улыбкой посмотрел через ветровое стекло на Бюрке. Но тот держался как-то странно. Повернувшись всем телом, он высунулся в боковое окошко кабины.
Якушин проследил за его застывшим взглядом.
По степи, без дороги, шло пять человек.
За километр-полтора невозможно было определять, во что они одеты и есть ли у них оружие, но Алексея сразу же охватил тревожный трепет. Фашисты!