Государи и кочевники
Шрифт:
— О-о-о! Отец наш дорогой, ненаглядный хан мой! — Он сразу даже не понял: радуется или печалится Огульменгли. Он лишь подумал, живы ли сыновья. И, увидев обоих и ощупав их ласково, с досадой и злостью посмотрел на Хатиджу, которая не выразила ни радости, ни печали, только тихо сказала:
— Я же говорила — жив!
Войдя в кибитку, она зажгла тусклую нефтакыловую свечу, и Якши-Мамед, увидев в какой тесноте живёт его семейство, ещё сильнее обозлился. Всё было застелено одеялами и подушками, ступить некуда. Ворча и ругаясь, он сел к териму и хотел снять сапоги. Якши
— А что Хатиджа, она разве разучилась сапоги снимать? — с обидой спросил он.
— Где уж ей! — озорно отозвалась Огульменгли и, кажется, задела самолюбие младшей жены. Хатиджа в ответ засмеялась:
— У Огульменгли вся и радость — прислуживать. Зачем же я буду лишать её этой радости?
Якши-Мамед от злости даже зубами заскрипел, сердце огнём заволокло:
— Ну-ка, сними!
Хатиджа, не спеша и неохотно, взялась за сапог. Окончательно выйдя из себя, он выдернул из её рук ногу и с силой толкнул в живот. Хатиджа ахнула и упала. Вскочив на ноги, Якши-Мамед принялся натягивать сброшенный первый сапог.
— Собачья отрава! — хрипел он. — Я тебе покажу! И вообще — почему вы обе в одной кибитке!
— Хан мой, просили твоего брата, но не нашлось другой для нас кибитки, — принялась жаловаться Огульменгли. — Для других у него всё есть. А мы не только в тесноте здесь живём, но и, можно сказать, с голоду умираем. Дети, как собачата, у чужих тамдыров крутятся!
— Мать у кого поселилась? — спросил Якши-Мамед, надеясь, может быть, вместо Огульменгли отзовётся Хатиджа. О, как ему хотелось услышать от неё хотя бы одно слово покорности!
— Кейик-ханым, свет моих очей, она одна живёт со служанкой. Да ещё Султан-Баба рядом с ней, — затараторила вновь старшая.
— Одна, говоришь? Ну тогда так сделаем. Вставай, Хатиджа, пойдёшь к матери.
Ни слова не сказав, Хатиджа поднялась и вышла из кибитки. Он последовал за ней. Догнав, положил ей руку на плечо и повернул к себе лицом.
— Говори, почему такая? Почему не ласкова?
— Не буду я с тобой говорить ни о чём, лучше веди быстрее, — заговорила она. — Я ждала тебя, думала: приедет — сколько радости будет! А ты… На войну ушёл — человеком был, вернулся, как зверь…
— Сама виновата. Разве так встречают?
— Значит, я должна наперегонки с твоей старшей тебя встречать? Кто вперёд до тебя добежит, тот и любит больше, так?
— Не знаю, Хатиджа, так или не так, но я хотел, чтобы ты меня первой встретила…
— Я не собака, муженёк… И ты не кость, чтобы драться из-за тебя.
— Кто же я?
— Ты должен быть всегда джигитом. А джигит обязан разбираться — где любовь, а где — услужение. Если уж правду говорить, то и Огульменгли и Кейик-ханым давно тебя оплакивали, как погибшего. А я всё время стыдила их и говорила: всё равно живой вернётся. И ты вернулся. А если б и я тебя не ждала, то погиб бы ты…
— Вах-хов! — изумился Якши-Мамед. — Давай-ка постоим, потом зайдём…
Он обнял её, и она вдруг
— Хатиджа! — испугался он. — Хатиджа, что с тобой?! Прости меня, джейранчик мой…
Со сладостной тоской он гладил её лицо, вытирая слёзы, пока она не успокоилась.
Утром Якши-Мамед ужаснулся: аул походил на большой астрабадский базар. Всюду юрты, дымящие тамдыры и — люди. Оглядев склон к заливу, он направился к брату. Шёл и всё время натыкался на какие-то нелепые постройки: вбитые в землю четыре палки, накрытые всякой рванью, а под этой крышей— женщины и дети. В исстрадавшихся, голодных людях узнавал своих атрекцев. От этих взглядов ему становилось стыдно за свою беспомощность. Он вдруг почувствовал виноватым себя во всём. Ведь это он и сердар не могли противостоять натиску каджаров и отдали на сожжение Гасан-Кули.
Брат поджидал его, сидя с близкими людьми на выстеленной камнем площадке, возле кибитки, где в хорошую погоду пили чай и слушали песни бахши. Подойдя, Якши поздоровался со всеми.
— Кадыр, там на Дардже ждут твоей помощи двести джигитов. Есть раненые. Надо перевезти всех сюда.
— Чем кормить думаешь своё войско? — спросил Кадыр-Мамед.
— В первые дни поможешь… потом посмотрим. В долгу не останусь.
— Эх, братец, многие мне так- говорили… Многие в долг взяли и ушли вместе с ним туда… — Он указал рукой на кладбище, где над бугорками возвышался глиняный куполок мазара.
Якши-Мамеда захлестнула обида: брат разговаривает с ним, как с чужим. Сначала только ссорились, а теперь встретились, чуть ли не врагами.
— Мы надеялись на вас, — продолжал Кадыр-Мамед, — а вы пришли, чтобы взять у нас последнее: Разве не видите: весь ваш народ моим хлебом кормится? Если б не я — все атрекцы давно бы отправились на тот свет. Чего же ты от меня ещё хочешь?
— Ничего не хочу… — тихо, задыхаясь от гнева, ответил Якши-Мамед и зашагал вниз, к киржимам.
Кадыр, кривя губы, проводил его насмешливым взглядом:
— Ничего, ничего… Умереть ему не дам. Но он поймёт, кто из нас сильнее и кто от кого зависит. — Кадыр покосился на батрака, бросил небрежно: — Загрузи ему один киржим мукой… Чурека тоже дай.
Слуга кинулся выполнять приказание.
Киржимщики уже сошлись в заливе, забрались на парусники, когда на берегу появилась арба с белыми мешками. Повозку тянул верблюд, а верблюда вёл за недоуздок батрак.
— Хан-ага! — окликнул он Якши-Мамеда. — Вот возьмите всё это!
Якши-Мамед сбежал с киржима по деревянному трапу на берег, спросил:
— У кого взял?
— Братец ваш велел отдать вам, хан-ага…
— Вон он как! — вскипел Якши-Мамед. — Мол, так и быть, возьми! Собачья отрава! — Якши-Мамед схватил весло, замахнулся и ударил по горбу верблюда. Несчастный инер, не понимая в чём дело, взревел, запрокинул голову и, когда получил ещё один удар веслом, крупным махом поскакал вдоль берега. Арба завиляла колёсами, мешки с мукой попадали с неё. Женщины и дети бросились к ним. Напрасно батрак отгонял их и звал на помощь — муку всю растащили. Якши-Мамед злорадно засмеялся и вновь взошёл на киржим.