Государственная недостаточность. Сборник интервью
Шрифт:
– В это не верил даже Солженицын, который писал свое «Письмо вождям» с рекомендациями по улучшению советского строя.
– Только сейчас, составляя пятитомник и перечитывая повести, я понял, что написал. Даже не допуская мысли о глубине измены в высших эшелонах советской власти, на самом деле я эту измену в своих повестях и описал на уровне райкомов и горкомов. Страну сдали эти мои карьеристы из «ЧП районного масштаба» и «Апофегея». Сдали за счет в банке, за рукопожатие с Тэтчер. Почему сегодня вновь популярна эта повесть: кроме меня, эмбрионального состояния предательства эшелонов власти в прозе никто не описал. Никто не знал этой жизни. Эмбрионы предательства развивались не в вологодской деревне и не в пивной останкинской, и даже не в научной лаборатории,
– Как возникла идея именно пятитомника? К пятидесятилетию – пять томов. Магическая цифра пять. Или случайно так сошлось? Есть некая красота жеста.
– В принципе это получилось стихийно. Мы хотели шесть томов. Если бы я успел дописать роман «Грибной царь», был бы шеститомник. Как всегда у меня получилось так, как надо.
– Кто был у тебя в литературе кумиром? У кого ты учился? Под чьим влиянием находился? Или обошелся без учителей?
– У меня поэтический учитель был. Это Владимир Соколов. Он мне писал предисловие к первой книжке. Его врачующий классический стих мне был близок, я ориентировался на него. У него-то блоковская вьюга, несомненно, была. Он вообще один из крупнейших поэтов нашего двадцатого века. В прозе у меня не было мэтров. Я прозу осваивал сам. Без литинститутов и семинаров. Я всегда много читал. В мировой литературе меня всегда грел западноевропейский реализм. Из отечественных писателей я ценю Ивана Бунина, Михаила Булгакова, Гоголя, конечно. Кстати, Ильфа и Петрова. Напрасно сейчас их стараются записать в либеральную массовую культуру. Это гораздо более сложное явление. И плюс яркие таланты. Из моих современников старших, конечно, мне близок Юрий Трифонов, Валентин Катаев, тоже незаслуженно сейчас отодвинутый на край литературы. Весь наш постмодернизм вышел практически из Катаева.
– Я думаю, Валентина Катаева либералы не могут простить за повесть «Уже написан Вертер». Был с потрохами в рядах либеральной литературы, вскормил всю исповедальную прозу, и вдруг такая сокрушительная антилиберальная русопятская проза. Да и «Алмазный мой венец» нарушал какие-то табу. Вот и потеснили его на край. А в почвенном направлении к нему никогда симпатий не питали. Вот и оказался свой среди чужих, чужой среди своих. Кстати, подобная ситуация, на мой взгляд, близка и тебе. Ты не чувствуешь себя в положении «свой среди чужих, чужой среди своих»? Или сейчас ситуация заметно проясняется, если Валентин Распутин пишет восторженные слова к твоему юбилею.
– Это было почти с самого начала. Одних раздражала моя комсомольская деятельность. Других раздражало то, что при своем комсомольском секретарстве я пишу какие-то запрещенные повести. Иных раздражает до сих пор моя советскость. Когда грянул 1991 год, я напечатал в пилотном номере «Дня» статью «О праве на одиночество», которую ты назвал по-газетному лучше «Из клетки в клетку». Зачем мы, выскочив из большой клетки, разбежались по маленьким. Нежелание входить в какие-то команды было у меня с самого начала. Все кончилось тем, чем должно было закончиться. Я вышел из всех союзов и возглавил «Литературную газету», где всех талантливых писателей пытаюсь собрать вместе. Меня сильно обидели в Союзе писателей России, но это никак не сказывается на моей позиции как главного редактора. Я стараюсь свои личные обиды на редакторскую деятельность не переносить.
– Любого талантливого писателя, увы, в любые времена многие ненавидят и обижают. Причина – зависть бездарности. Даже талантливый враг к своему оппоненту обращается с должным уважением. Бездари и хамят бездарно. Грубо и вульгарно.
– Это по-человечески понятно. Я представляю писателя, у которого давно не выходили книги, которого нигде не печатают, кроме какого-нибудь малотиражного издания. И вот он заходит в книжный магазин, видит, что стоят на полках только в этом году вышедшие восемь отдельных книг и два разных пятитомника. Включает телевизор и видит экранизацию моего романа
– Говорят, у Полякова хорошие организационные способности. И это так на самом деле?
– Володя, скажем, я благодаря способностям издал книгу или пробил пьесу. Но дальше-то покупать книгу или смотреть спектакль никаких организационных способностей не хватит. Рынок по-настоящему жесток. Он и Маканина, и Крупина оценивает не с точки зрения их идеологических взглядов. А с точки зрения покупаемости книг. Я же не могу коммерческих издателей заставить непрерывно переиздавать мои книги. Извини, дорогой товарищ, но значит, в профессии мне удалось больше, чем тебе.
– За последние лет десять вне массовой культуры есть два писательских феномена – это поляковский и прохановский. Без всякой идеологической либеральной подачи, без мощной денежной раскрутки, будучи в оппозиции к режиму, неожиданно для всех достаточно разные и по стилистике, и по сюжету писатели оказались востребуемы широким читателем. Вы разные, но ваш прорыв схож.
– Знаешь, что общего у Александра Андреевича и у меня при всех наших различиях? Очень точно Басинский подметил у нас в газете синтез социальной остроты и модернизма.
Я более традиционен. Мои новаторства не выходят за планку модификации реализма. Конечно, Проханов – это сложная модернистская форма. Кентавр социального реализма и модернизма. Но что общего? И он и я, минуя критику, вышли на читателя. Наши тексты интересны читателю не потому, что их ему уже разжевала сотня критиков и распропагандировали платные газетные обозреватели. Читатель открывает книгу и, пока не дочитает, не успокоится. В этом и заключается призвание прозаика. Я не могу читать самые умные романы, если на третьей странице я засыпаю.
– Вы с Прохановым не случайно со своей энергетикой не вмещаетесь в одно литературное поле. Вырываетесь и вширь и ввысь, являетесь главными редакторами известных в России еженедельников. Я бы объединил вас еще одним словом, позаимствовав его из словаря концептуалистов, но, придав ему совсем другой смысл, вы пишете актуальную литературу. Актуальную и по своему языку, по сюжетам из современной жизни, и по направленности движения общества. Актуальными писателями я бы назвал тебя, Проханова, Лимонова, Дегтева, Шаргунова, еще нескольких и правых, и левых литераторов. Трагедия современной литературы всех направлений в том, что она боится прикоснуться к действительности, боится пророчествовать, предвидеть, отвергать и приветствовать. Литература боится современных героев и современной жизни. Наше время трагично для народа, но для писателя – это пиршество сюжетов и тем. Жизнь и смерть в самом тесном переплетении.
– Я вспоминаю советского Маканина, который с любовью описывал медленно текущую советскую жизнь, самое большое событие – это пришел новый начальник в лабораторию НИИ. И вот сейчас наша жизнь в разрушенной и не пришедшей в себя стране. С толпой проходимцев с миллионами в кармане, с войнами и «горячими точками». Уходить от этой жизни в какие-то придуманные миры, в беспомощную ностальгию, в мир унылых героев – это поражение литературы.
– Писатель испугался живой жизни. Отвернулся от нее. Потому от писателя и отшатнулся читатель. Я не верю, что интерес к чтению пропал из-за безденежья, в советское время тоже жили небогато. Нынешняя так называемая серьезная литература на девяносто процентов депрессивная литература. Депрессивные герои, депрессивные сюжеты, депрессивные настроения. Кто будет ее читать? Нормальный читатель интуитивно отторгает от себя эту депрессию. Скорее он обратится к детективу и массовой литературе, которая жизнерадостна, описывает современную жизнь и не стесняется яркого героя.