Графиня Де Шарни
Шрифт:
«И Национальное собрание, – насмешливо прибавляет историк, не подозревая, что восхваляет всех этих людей, – выразило сожаление, что не знает имен скромных граждан, которые покорно пришли сложить к ногам Собрания все эти сокровища, украденные у короля».
Мы далеки от того, чтобы воспевать народ; мы знаем, что это самый неблагодарный, самый капризный, самый непостоянный из всех хозяев; вот почему мы говорим об этих преступлениях так, словно это – добродетели народа.
В тот день он был жесток; он с наслаждением окунал руки в кровь; в тот день дворян выбрасывали живьем
Однако среди этого кровавого месива, в разгар избиения живых и надругательства над мертвыми, этому самому народу, словно насытившемуся хищнику, вдруг случалось проявить милосердие.
Придворные дамы де Тарант, де Ларош-Эймон, де Жинту, а также мадмуазель Полин де Турзель были преданы королевой и оставались в Тюильри; они собрались в спальне Марии-Антуанетты. Когда дворец был захвачен, до них стали доноситься крики умиравших, угрозы победителей; и вот послышались шаги, торопливые, страшные, неумолимо приближавшиеся к их двери.
Госпожа де Тарант отперла дверь.
– Входите! – пригласила она. – Можете убедиться сами: здесь одни женщины.
Победители ворвались в комнату с дымившимися ружьями и окровавленными саблями в руках.
Женщины пали на колени.
Убийцы уже занесли над ними ножи, называя их советчицами г-жи Вето, подругами Австриячки; вдруг какой-то бородач, посланный Петионом, закричал с порога:
– Смилуйтесь над женщинами! Не позорьте нацию.
Так женщины были помилованы.
Госпожа Кампан, которой королева сказала: «Подождите меня, я вернусь за вами сама или пришлю кого-нибудь, чтобы забрать вас с собой… Один Бог знает, куда!», – ожидала в своей комнате, когда королева придет или пришлет за ней.
Она сама рассказывает, что совершенно потеряла голову от творившихся бесчинств и, не видя свою сестру, спрятавшуюся за каким-нибудь занавесом или забившуюся в какой-нибудь шкап, она подумала, что найдет сестру в ее комнате, находившейся этажом ниже, и стала торопливо спускаться по лестнице; однако там она застала только двух ее камеристок и гайдука королевы.
При виде его г-жа Кампан забыла о своих собственных страхах, потому что поняла, что опасность угрожает в первую голову ему, а не ей.
– Бегите скорее! – закричала она. – Бегите, несчастный! Все выездные лакеи уже разбежались… Бегите, еще можно успеть!
Гигант попытался подняться и снова упал, раздавленный страхом.
– Не могу, – пожаловался он. – Я не могу пошевелиться от страха.
В это самое время на пороге появилась толпа опьяненных, взбешенных, обагренных кровью людей; они набросились на гайдука и растерзали его в клочья.
Госпожа Кампан и обе камеристки бросились бежать по небольшой служебной лестнице.
Увидев, как женщины убегают, несколько человек бросились вдогонку и скоро их нагнали.
Камеристки упали на колени и, хватаясь руками за
Госпожа Кампан, замерев на верхней ступеньке лестницы, почувствовала, как кто-то грубо схватил ее за шиворот; она увидела, как сабля, словно разящая молния, сверкнула у нее над головой; вся ее жизнь промелькнула у нее перед глазами в это последнее мгновение, отделяющее нашу жизнь от вечности; вдруг снизу послышался повелительный голос:
– Что вы там делаете?
– Ну что еще? – отозвался убийца.
– Женщин не трогать, слышите? – продолжал тот же голос снизу.
Госпожа Кампан стояла на коленях; сабля уже была занесена над ее головой; она уже видела себя мертвой.
– Вставай, мерзавка! – приказал ей палач. – Нация тебя прощает!
Что же делал в это время король в ложе «Логографа»? Король проголодался и попросил подать ужин. Ему принесли хлеба, вина, цыпленка, холодной телятины и фруктов.
Как все принцы дома Бурбонов, как Генрих IV, как Людовик XIV, король любил покушать; какие бы душевные волнения он ни переживал, что, впрочем, довольно редко можно было заметить по его лицу, обрюзгшему и невыразительному, он неизменно испытывал голод и нуждался в сне. Мы видели, как он был вынужден лечь спать во дворце; теперь, в Собрании, организм требовал пищи.
Король разломил хлеб и разрезал цыпленка, будто собирался закусить на охоте, нимало не беспокоясь о том, что на него смотрят.
Среди тех, кто на него смотрел, был один человек, чьи глаза горели за неимением слез: это были глаза королевы.
Сама она ото всего отказалась: она была сыта отчаянием.
После того, как она ступила в кровь дорогого ее сердцу Шарни, ей казалось, что она могла бы сидеть так целую вечность и жить, как могильный цветок, черпая силы в его смерти.
Она немало выстрадала со времени возвращения из Варенна; она пережила много страшных минут в Тюильри; ей казались нескончаемыми последние сутки; но все это было ничто в сравнении с тем, как больно ей было теперь смотреть на жующего короля!
А ведь положение было достаточно серьезным и могло бы лишить аппетита любого человека, который оказался бы на месте Людовика XVI.
Собрание, куда король пришел искать защиты, само нуждалось в защите; да оно и не скрывало своей беспомощности.
Утром Собрание хотело было помешать убийству Сюло, но ему это не удалось.
В два часа Собрание хотело было воспротивиться расправе над швейцарцами – все было тщетно.
Теперь Собранию угрожала возмущенная толпа, кричавшая: «Низложения! Требуем низложения!»
Немедленно была создана комиссия.
В нее входил Верньо. Он поручил Гаде быть ее председателем, чтобы власть оставалась в руках Жиронды.
Обсуждение было недолгим; оно проходило под аккомпанемент ружейной пальбы и пушечной канонады.
Верньо сам взялся за перо и составил акт о временном отстранении короля от власти.
Он возвратился в Собрание мрачный, подавленный, не пытаясь скрыть огорчения; это была его последняя поблажка королю в знак уважения к монархии, гостю – из соблюдения правил гостеприимства.