Гражданская война
Шрифт:
Поезд остановился. Открылись двери. Меня "внесли" в вагон... И будто ничего не случилось... Смерть человека стала равносильна смерти назойливой мухи. А поезд уже тронулся, набирая свои "км в час".
Заметая следы, я еще несколько раз пересаживался с поезда на поезд, пока не убедился, что те, кто навязался мне в спутники -- отстали. Но одна мысль непрестанно терзала меня -- что, если на месте того несчастного, которого я даже не успел разглядеть, что, если на его месте, должен был быть я.
Ближе к десяти часам ночи я стоял на хранившей мое одиночество улице и звонил в дверь дома, где жил Томашевский. Спустя десять минут моя настойчивость была вознаграждена --
– - Кто вы? Что вам надо?
– - спросил через дверь старческий голос.
– - Мое имя Морис де Санс. Однажды мы уже встречались, тридцать лет назад, -- ответил я.
Последовала более чем пятиминутная пауза, затем щелкнул замок, и я увидел вконец опустившегося человека: старого, обрюзгшего, неопрятно одетого, небритого, облысевшего, с лицом, словно изрытым оспой, разбухшим носом и огромными синими мешками под глазами.
Томашевский посмотрел на меня подозрительным взглядом:
– - Я вас не помню.
– - Не удивительно... Тот наш разговор занял очень немного времени, но состоялся он за несколько часов до того, как в вашем доме произошло убийство, -- напрямую сказал я.
– - Входите, -- глухо ответил на это профессор.
Деревянная лестница, ведущая на второй этаж, невозможно скрипела, распахнутая настежь дверь в комнату была сорвана с верхних петель, а обитель Томашевского, лишенная какого-либо уюта, где вся мебель состояла из разваливающегося дивана, круглого деревянного, заскорузлого от грязи стола и шкафа, но с бесчисленным множеством стоявших повсюду бутылок, больше походила на ночлежку закостенелого пропойцы и нищего, чем на квартиру профессора с мировым именем, впрочем, одно не мешает другому.
Павел Томашевский с грохотом опустился на диван и недовольно проворчал:
– - Однако вы слишком молоды. Молокосос... Так это все ложь...
Увы, он не стал любезнее, раньше это было терпимо, теперь же просто невыносимо. Но я вздохнул и смирился.
– - Хочу напомнить вам тот день, когда...
– - Помню, -- буркнул Томашевский.
– - И все же... Я пришел тогда к вам с просьбой рассказать мне о мутантах...
– - Хотите выпить?
– - вдруг предложил профессор, доставая из-за дивана уже раскупоренную бутылку и два сомнительной чистоты бокала.
– - Ну, что ж, если это поможет делу, -- согласился я.
– - Настоящее Бургундское, Романея-Конти, -- точно кровью, наполняя мой бокал, приговаривал Томашевский. Несмотря на убогую обстановку его комнаты, он мог позволить себе роскошь пить самое дорогое вино мира... Странный это был человек. Но кто из гениев не странен...
– - Профессор, тридцать лет назад вы бесследно исчезли...
– - Зачем вы пришли? Если только за этим, то это касается меня одного и никого больше, -- устало бормотал Томашевский.
Я подумал, что, возможно, он прав, и хотел уже расспросить о Скотте, о том, что связывало их, как вдруг Павел Томашевский заговорил... Что заставило его открыться мне? Думаю, одиночество. Долгие годы он никому не мог излить душу и теперь, верно, спешил воспользоваться представившимся случаем.
– - Вы что-нибудь смыслите в генной инженерии? Не отвечайте... Вы ничего не смыслите в генной инженерии... А я в ней Бог, или был им. Я сорвал занавес, скрывающий тайну природы человеческой, заглянул в бездну -- и едва не сошел с ума. Мне было пятнадцать лет, когда я выбрал для себя дело жизни, и ничто более меня не интересовало. Но сколько бы я не шел наверх, к вершине, она не становилась оттого
Профессор захрипел, что, возможно, означало смех, пока не закашлялся и не смолк. После этого он опустошил бутылку и добавил вполголоса, теперь совершенно безразлично.
– - Я помню тот день, когда мы с вами встретились... В тот день я собственными руками уничтожил свой многолетний труд.
– - Разве не осталось черновиков?
– - вырвалось у меня.
– - Нет..., -- последовал весьма резкий ответ.
Минуту спустя я нарушил молчание вопросом о Скотте.
– - Вы хорошо его знали?
– - Скотт? Обыкновенный мелкий жулик... Дерьмо... Наплевать, -пробормотал Томашевский.
Затем он выставил на стол еще несколько бутылок, того же Бургундского, и, будто забыв о моем присутствии, принялся опорожнять их одну за одной.
От выпитого вина, от страшной усталости, бесконечных волнений и тревог, я уснул незаметно для себя, здесь же, прямо на стуле.
Проснулся я под утро. Светало. Томашевский спал одетым, свесив правую руку и ногу с дивана и разбросав вокруг бутылки. Я вспомнил о том, что еще вчера так мучило меня, когда мною овладевал сон.
"Черновики!... В кейсе из дома профессора были черновики".
Дома, едва я переступил порог, ко мне бросилась Кэтти:
– - Мсье! Патриция! Она в больнице Ретуни в тяжелом состоянии.
22.
– - У нее серьезная травма черепа. Состояние критическое -- сообщил мне доктор в больнице Ретуни, после того, как я объяснил, кем прихожусь Патриции.
– - Могу я ее увидеть?
– - Пока нет. Она без сознания и находится в барокамере, в ближайшие сутки ее вряд ли переведут в палату.
Несмотря ни на что, я остался в больнице. Впервые в жизни я почувствовал, как ноет сердце.
К полудню приехал Скотт. Он казался потерянным...
– - Знаешь..., ведь я очень люблю твою дочь, -- почти неслышно произнес он. Скотт, всегда державший, словно в узде, свои эмоции, неожиданно предстал передо мной в совершенно ином свете.
Мне стало его жаль, я снова подумал о нем как о старом друге, и только теперь со всей остротой ощутил, какая пропасть разделяет нас -- меня и Скотта -- ВРЕМЯ...