Грифоны охраняют лиру
Шрифт:
Темнело уже вполне ощутимо. Лес как будто надвигался на Никодима со всех сторон: деревья подступали к самой дороге, как толпа фанатиков, образующая живой коридор, еле сдерживаемый двумя рядами полицейских. Впереди, метрах в пятидесяти (он отметил про себя, как сократилось поле видимости), дорогу перебежало какое-то приземистое животное, на секунду приостановившееся и внимательно поглядевшее на него — барсук это был, лиса или небольшой волк? Пора было принимать решение — или устраиваться в лесу на ночь, или уж твердо стараться дойти до деревни, уповая на лунную ночь, которая позволила бы хоть как-то видеть тропу. Никодим вновь сбросил баул и прислушался к себе: у него не было ни ножа, ни топора, так что построить даже элементарный шалаш он не мог — но были спички, благодаря чему костер был ему обеспечен. В этом случае надо было останавливаться уже сейчас, с тем чтобы насобирать топлива, достаточного до утра. Хорошо бы еще, конечно, расположиться поближе к ручью или роднику, чтобы не иметь трудностей с водой: пить пока не хотелось, но он по своему опыту знал, что парадоксальная человеческая психология склонна усиливать жажду именно в те минуты, когда вода оказывается недоступна. Оглядывая стремительно темнеющий лес в поисках подходящего места, он вдруг
9
Деревня лежала в низине — и по расположению ее сразу было понятно, что древние славяне или финноугры, некогда здесь поселившиеся, не опасались нападения соседей, а пуще прочего боялись зимних ветров: обычное дело для России, где климат опаснее лихого человека. Усмехнувшись, Никодим подумал, что ключевое наше отличие от Южной Европы (где, напротив, на каждом холме стояло бы по замку) именно в этом: в Европе прожить одному можно, из-за чего любое коллективное действие всегда добровольно, например танец тарантелла. У нас, напротив, в ходу соборность вынужденная, обусловленная внешними обстоятельствами: если не выстроиться в каре, загнав вовнутрь женщин и детей, то племя погибнет, оттого и любой индивидуализм кажется здесь высшим пределом желаний. Впрочем, в нынешнюю минуту одиночество не привлекало его нисколько: ныло плечо, оттянутое баулом, подступала жажда, чувствовался голод — в общем, как в старинном, чуть ли не из горбуновского еще репертуара, скетче: «дайте попить, а то так есть хочется, что переночевать негде». Дорога, на прощание вильнув, чтобы показать характер, стала спускаться между двух холмов; очевидно, ранней весной здесь низвергался водяной поток, изрезавший автомобильные колеи поперек движения, из-за чего Никодим несколько раз поскользнулся и чуть не упал. В густых сумерках он подходил к околице: ближайшие к лесу избы были темными, хотя не вовсе безжизненными: в одной избе горела, вероятно, лампадка перед иконой; из другого двора слышался перестук копыт и мычание коровы, лаяла собака. Пока Никодим шел, уже почти на ощупь (электричества здесь, кажется, не было), вдоль улицы, ему стало казаться, что жители бежали отсюда прямо перед его появлением, побросав имущество и скотину: все звуки, которые он слышал, принадлежали лишь бессловесным существам — квохтанье куриц, похрюкивание свиней и еще какая-то неразличимая возня. Первое попавшееся ему живое существо было кошкой: она сидела на столбце ворот и умывалась лапой, поглядывая, как показалось Никодиму, на него насмешливо. «Ты тут одна осталась, все разбежались?» — спросил он, с отвычки удивившись своему голосу. «Нет, не все еще», — неожиданно ответил ему мужской голос, и от темного, неразличимого в темноте дома отделилась щуплая фигура; блеснули очки. Незнакомец сперва показался почти подростком: одетый во что-то черное, бесформенное, вроде рабочего халата, он был невысок и худощав; в руке он держал незажженную папиросу. «Огоньком не богаты?» — обратился он к Никодиму. Чиркнула спичка, озарив на секунду его черты: редкая русая бородка, похожая более на мочалку; странное, почти безбровое, фактурно вылепленное лицо, из тех, что поневоле любили немецкие живописцы XVI века, добавляя по тогдашней моде духовной многозначительности своим моделям: пивным магнатам, сельдяным королям. Впрочем, впечатление портили какие-то лекарские очочки, крепко оседлавшие его аристократическую переносицу. Темно-русые волосы были зачесаны в семинарский пробор, смазанный еще, как показалось Никодиму, льняным маслом; впрочем, пахло от него успокаивающим деревенским ароматом: смесью дыма, полыни и еще чего-то трудноуловимого. Кошка, зашипев, спрыгнула с ворот и растворилась в темноте.
— Простите за бесцеремонность, — начал незнакомец, жадно затягиваясь, — но мы здесь люди вынужденно простые («Слышу-слышу, прямо начиная с тебя», — скептически подумал Никодим). — Вы, я извиняюсь, кто?
— Мне, вообще-то, надо в Шестопалиху, но у меня машина сломалась.
— Далеко отсюда?
— Нет, меня вез таксист из Себежа, но застрял на мосту и отказался ехать дальше.
— До Шестопалихи путь неблизкий. Вас там ждут?
— Скорее нет, чем да.
— Вы новый доктор, вероятно?
— Да нет, упаси Господь. Меня попросили сфотографировать тамошнюю усадьбу.
— Усадьбу? — протянул незнакомец. — Нет там никакой усадьбы.
— Ну сейчас нет, так была, недалеко оттуда, за лесом. Может быть, жители подскажут.
— А вот это точно нет. Жители там, мягко говоря, своеобразные.
— Ну мне все равно надо попробовать. Другое дело, что в темноте мне туда, похоже, не добраться. Можно здесь где-нибудь переночевать?
— Да это-то нетрудно, ночуйте хоть у меня. То есть в ближайшие часа три-четыре я буду занят, а потом пожалуйста. Хотите, открою вам, вы пока посидите, подождете в тепле. Или, впрочем, если угодно, пойдемте со мной, может быть, вам интересно будет. Сумочку только оставьте.
Повернувшись, он пошел к дому, ловко поворачиваясь среди каких-то колючих кустов, обступивших тропинку. Заметив, что Никодим мешкает и неуверенно ступает в темноте, он вернулся и, взяв его за рукав, повел за собой. «Здесь осторожнее», «здесь левее», «стоп, ступенька». «Осторожно, прикройте глаза, сейчас будет свет», — проговорил он наконец. Никодим послушно прикрыл веки; вспыхнуло бледноватое пламя карманного фонарика. Никодим открыл глаза и испытал мгновенный шок: мешковатая одежда незнакомца оказалась подрясником, а сам он — весьма юным (хотя и не настолько, как казалось прежде), но несомненно сущим в сане православным священником. «Удивлены?» — усмехнулся он. «А вам разве можно курить?» — не слишком деликатно парировал Никодим. — «В принципе не благословляется, но и строгому порицанию не подлежит. Оставляйте вашу сумку и пойдемте. Или хотите здесь отдохнуть?» — «Нет, пойду с вами. Дверь вы не запираете?» — «Ну это же деревня. Нет, конечно. Если на двери замок — его из вредности сломают и внутри еще нашалят, а так никто не тронет».
Подсвечивая фонариком, они быстро шли по тому же темному переулку, но, завернув за угол, Никодим понял, куда подевались все жители: перед ними, в конце довольно длинной улицы, стояла церковь, вся залитая светом, перед которой толпилось несколько десятков человек. Иные из них держали горящие факелы, которые придавали всей сцене неуловимо средневековый
Мужики занесли ношу в церковь — и немедленно собравшиеся на площади потянулись внутрь, аккуратно сбрасывая свои факелы в две огромные железные бочки из-под горючего, вероятно специально ради этого тут поставленные. Из бочек взметнулось пламя, но на площади сделалось темнее. Дождавшись, пока все жители войдут в церковь, Никодим последовал за ними, уже меньше опасаясь привлечь излишнее внимание, — и точно, никто им не заинтересовался: образовав полукруг, люди стояли спинами к нему, глядя в одну точку. Никодим осмотрелся.
Церковь либо была чрезвычайно старой, либо строители ее старательно имитировали тот бесхитростный стиль, который любили наши пращуры еще до нашествия монголов, когда, не надеясь (по грехам своим) на оберегающую силу молитвы, архитектор заодно придавал храму свойства крепости — с толстенными стенами, маленькими окошками-бойницами и нарочито торчащими из стен ребрами, зримо напоминающими молящимся, что они ненадолго вернулись в уютную утробу, хотя и в каменном ее изводе. Внутренние стены церкви были, вероятно, недавно выбелены, так что следы копоти были только над массивными канделябрами, где истекали воском пучки свечей, служивших скорее для освещения, нежели для бескровной жертвы; однако перед несколькими иконами тоже теплились немногочисленные свечки и висели лампады красного стекла. Впрочем, происходящее в центре круга, куда направлены были все взгляды прихожан, отвлекло его.
На амвоне напротив царских врат был поставлен аналой; между ним и царскими вратами несколько человек что-то делали с несчастной, которую принесли в церковь, — вероятно, перекладывали ее с матраса на пол, покрытый ковром. Она уже не взвизгивала, а выла в голос; сперва Никодиму показалось, что в промежутках между пароксизмами она выкрикивает что-то на непонятном ему языке, но, прислушавшись, он разобрал «ой лихо мне, ой тошно, куда мне деться», после чего опять раздался вой. Краем глаза Никодим заметил движение и увидел, как народ слева от него расступается: его недавний знакомец, облаченный в расшитую золотом ризу, медленно шел к аналою, держа перед собой книгу в серебряном окладе. Несчастная, увидев его, умолкла, но задергалась еще сильней. Священник, не обращая на нее внимания, прочитал короткую молитву. В церкви все стихло — слышно было лишь потрескивание свечей и часто повторяющийся короткий утробный звук — очевидно, кого-то, а может быть и лежавшую на полу бабу, била икота. «Развяжите ей руки», — сказал он негромко. «Батюшка, может, не надо? — проговорила молодуха в платочке, стоявшая рядом, — вероятно, родственница больной. — Она…» Молодуха замялась, и священник, сойдя с возвышения, приблизился к ней, показав жестом, что слушает. Молодуха зашептала. Священник, прикрыв глаза, качал головой. Выслушав ее, он повторил: «Развяжите, не бойтесь». Двое мужиков, присев рядом с больной, выполнили приказание, причем один, взяв в руки связывавшую ее веревку, явно не понимал, что с ней делать, и некоторое время просто смотрел на нее, как бы недоумевая, откуда она взялась. «Иисусе пречудный, Ангелов удивление; Иисусе пресильный, прародителей избавление», — начал священник чтение акафиста, и больная, немного было утихшая, преобразилась: с визгом она заткнула уши и несколько раз ударилась головой об пол, после чего тело ее выгнулось дугой. Невозможно было представить, что обычный человек, не циркач, способен принять такую позу: она опиралась на пол только головой и пятками, выгнувшись наподобие коромысла. Не прерывая чтения, священник вытащил вдруг из книги закладку и бросил ее так ловко, что она приземлилась прямо ей на живот, как будто придавив ее к полу неимоверной тяжестью: не отымая рук от головы, она заизвивалась, словно стараясь выбраться из-под гнета.
«Иисусе пресладкий, патриархов величание; Иисусе преславный, царей укрепление». Осознав тщетность своих попыток, она заколотила пятками по полу и вновь закричала: «Ох ты… ой страдаю-страдаю, ох погуляю…» — и так несколько раз, после чего попыталась все-таки руками сбросить закладку. Испытываемые ею страдания как-то передались и собравшимся: выглядело это, как будто предмет, лежащий у нее на животе, нестерпимо ее жжет и давит, но прикоснуться к нему руками для нее такая же, если не горшая мука — и одновременно нестерпимы были для нее те слова, что хрипловатым невозмутимым голосом продолжал произносить батюшка.