Грифоны охраняют лиру
Шрифт:
Древний театральный механик, мастер поворотного круга, придя на работу за пять минут до начала спектакля и с привычным вздохом взявшись за рычаг, начисто переменил декорации: «лесная глушь», «дальний хутор» и «привал на болоте» ушли в неаппетитный испод занавеса, а на передний план подали «предместья». Поезд шел мимо долгого бетонного забора, где неумолимое время (возможно, в сотрудничестве с поселянами) понаделало дырок, обилие которых, впрочем, компенсировалось устрашающими кольцами колючей проволоки, тщательно укрепленными поверх — как будто предполагаемый тать никак не мог пробраться сквозь любое из множества отверстий, а непременно по условиям игры обязан был перемахнуть поверх. Так (говорят) таежную избушку непременно строят с дверью, открывающейся вовнутрь, ибо медведь, повинуясь инстинкту, способен лишь тянуть дверь на себя, отрывая в итоге ручку и ревя в бессильной ярости на свою наследственную косность под тонкое хихиканье сидящего внутри и ни Бога, ни черта не страшащегося охотника. Сквозь щели и проемы легко было разглядеть, что находилось за забором, но в цельную картину это никак не складывалось — то виднелись груды шпал, то внушительные пирамиды щебня, но вдруг показывалась площадка новехоньких механизмов сельскохозяйственного вида, которые потом сменялись копнами сена, стоящими на черной от угольной крошки полянке, — и на одном из стогов явно позировал подбочась
Забор кончился; из-за него вытекла и стала виться вдоль путей узкая дорожка, почти тропинка, по которой в сторону города шло непрестанное, хотя и немноголюдное движение: ехал гражданин на велосипеде с прицепом, переделанным из детской коляски (не сам ли он некогда был ее пассажиром? это придало бы его биографии приятную плавность); бежала рыжая коротколапая собачонка, шла оживленно беседующая компания с рюкзаками; следом на ослике тащился явный проповедник; дама вела тяжело груженный велосипед в поводу, — все это пассажир поезда видел в обратной перспективе, начиная с тех, кто войдет в город последним. Показались дома: сперва продолговатые трехэтажные, с неравномерно осыпавшейся кафельной плиткой, стоящие среди давно переросших их деревьев; затем несколько нелепо воткнутых в пейзаж многоэтажек, каких-то неуловимо закопченных без всякого пожара; следом начались кварталы почти одинаковых изб с небольшими палисадничками впереди и садиками с тылу; красили их здесь в зеленые и коричневые тона, придавая слегка камуфляжную расцветку всему городу в целом. Протащился жизнерадостный на вид, но одышливо вздыхающий (стоны и сетования его были слышны даже сквозь двойные стекла) автобус, возивший в позапрошлой жизни школьников где-то в процветающих землях гипербореи; позже сбившийся с пути, одряхлевший и отправленный на дожитие в эти неприветливые места.
Дороги сделались асфальтированными, но как-то сразу в плюсквамперфекте — как будто много лет назад, в эпоху процветания, были они гладкими и ровными, но потом вдруг из-под земли полезли гигантские кроты-людоеды, которых прилетела бомбить наша авиация, — и вот, когда дым сражения рассеялся, побежденные уползли строить зловещие планы к ядру земли, а победители торжествующе улетели прочь, местные жители вылезли из бомбоубежищ и обнаружили такую вот картину: воронки (с кружащимися над ними воронами и пасущимися кругом коровками в коронках), ямы, выбоины и слабый кисловатый аромат порохового дыма. Поезд замедлил ход; «Платформа справа», — процедил проводник; проплыло и встало намертво выкрашенное суриком здание вокзала, шедевр местного конструктивизма: плечистое, всё в каких-то иронических зачаточных колоннах, не достающих до земли, с тройным комплектом ребер и остробокой асимметричной башенкой; пятибуквенное название станции было выделено лиловым в рамках здешних понятий о красоте. Поезд зашипел, дверь отворилась, Никодим подхватил баул, вышел в тамбур, спустился вниз по решетчатым, неожиданно ажурным ступенькам и зашагал по платформе.
7
Подземных и иных переходов здесь не было: поперек рельсов были проложены деревянные, ладно сбитые мостки — рукотворная тропа через море щебня; виделось в этом что-то, напоминающее о японских садах камней. Никодим преодолел одну платформу, вторую (слева, в тупике, в густой высокой траве стал виден ржавый остов доисторического железнодорожного чудовища), вскарабкался на последнюю, венчаемую зданием станции. В репродукторе, который обнаружился прямо над головой, вдруг зашипело, и бодрый женский голос отчетливо произнес, делая торжественные паузы: «на первый главный… с энска… прибывает… дрезина!» — и точно, издалека донесся нарастающий дизельный гул и мимо станции стремительно пронеслось сооружение, которое, будь оно автомобилем, именовалось бы кабриолетом — и провело бы (добавим в скобках) всю свою жизнь в местах, весьма отсюда далеких.
Вновь наступила тишина. Никодим вошел под прохладные своды станции: полы крупного кафеля, закрытое и на всякий случай зарешеченное окошко кассы, скамьи из причудливо гнутой фанеры, сделанные с бескорыстным мучительством: каждое сиденье было отделено от другого лицемерным подлокотником как бы для того, чтобы обеспечить легкую тень приватности сидящему, намекнув таким образом на личное пространство, индивидуальную свободу и прочие недорогие интеллектуальные разносолы, а в действительности — чтоб больно вдавиться под ребро тому путнику, который захотел бы на эту скамью прилечь, сделав тем самым невозможным его и без того встревоженный отдых. Впрочем, не смущаясь этим обстоятельством, на одной из дальних скамей спал невозмутимый странник; Никодим на всякий случай вгляделся в его слегка восточное лицо, но с облегчением убедился в полном незнакомстве черт.
Он огляделся. На стенах висели: расписание входящих и исходящих поездов (полтора десятка строк) и два больших, почти эпичных полотна, очевидно сработанных неведомым самородком: на них весьма натуралистично показывались чередою сцен два варианта развития одного сюжета. Оба они начинались одинаково: мужественного вида господин ехал на велосипеде, приближаясь к железнодорожному переезду, по которому с другой стороны поспешал на невольное рандеву зелененький поезд. Дальше сюжет делался похожим на повествование о двух близнецах: один (Прыткий) пытался перед поездом проскочить; другой (Опасливый) его пережидал. Весьма натуралистично была показана кульминация Прыткого: искривленные благородные черты машиниста, смятая рама, медленно в лучах солнца опускающееся сплюснутое колесо с бликами на спицах. Опасливый все это время задумчиво покусывал травинку, ведя неторопливую беседу с рыхлой стрелочницей, прописанной, как второстепенный персонаж, весьма небрежно. Далее пути близнецов (которые, собственно, были инвариантами одной судьбы) радикально расходились: душа Прыткого проходила через серию сорокадневных мытарств, пока Опасливый катил себе домой на своем двухколесном; но в конце повествование вдруг снова делалось параллельным, обнаруживая, возможно невольно, подспудный фатализм художника или заказчика: Прыткий принимал в раю чашу амброзии из рук ангела; Опасливого потчевала чем-то диетическим ангелоподобная темноволосая жена.
В дальнем конце станции (мрачные ее своды поневоле наводили на клерикальные ассоциации: так вот — на месте алтаря) виднелась распахнутая дверь, из которой падали на темный пол косые лучи света, — и за ней открывался вид на привокзальную площадь. Никодим вышел и спустился на семь ступенек вниз — никто не обратил на него ни малейшего внимания. Площадь была обширной, ровной круглой формы; ее окружали невысокие холмы, так что она оказывалась как бы дном долины; отчасти казалось, что находящийся в ее нижней точке (как Никодим сейчас) — актер на сцене античного театра: все взгляды устремлены на него и каждое слово его монолога, благодаря изысканной акустике — секрет, промотанный потомками, — беспрепятственно доходит до самых дальних рядов с билетами в две лепты. Вот стоит он в горделивой позе в ниспадающей тоге (пошитой —
Это обстоятельство очевидным образом делало невозможным вопросы о конечном пункте путешествия, то есть Шестопалихе (он обязан был обидеться или насторожиться, а скорее и то и другое сразу), но, с другой стороны, парадоксально намекало на то, что Никодим находится на нужном пути. Собственно, вариантов было два — можно было отыскать местную гостиницу и провести пару дней в ожидании рейса автолавки, заодно расспрашивая аборигенов о предстоящей дороге, а то и завернуть в библиотеку полистать подшивку местной газеты, неиссякаемый кладезь локальных известий, либо можно было доехать до деревни Могили (до Могилей?) и оттуда уже искать путь к Шестопалихе. Еще раз оглядев местный пейзаж, внушающий скорее уныние, нежели элегическую тоску, Никодим решил двигаться дальше, уповая на то, что какой-нибудь ночлег отыщется и в Могилях. Савватий запросил за дорогу червонец, пообещав, что часов за пять должны добраться, если мост через речку Иссу, который уже давно внушал ему определенные опасения, не сделался непроезжим. «А что тогда?» — поинтересовался Никодим. «Тогда вброд», — сурово отвечал Савватий и подвигал нижней челюстью, очевидно, чтобы добавить себе внешней решительности. Никодим пристроил баул на заднем сиденье и сел рядом с водителем.
С первых километров выяснилось, что управление этим автомобилем требует, как в реактивном самолете, объединенных усилий пилота и штурмана, так что непонятно даже, как раньше шофер обходился без седока: рычаг переключения передач норовил на ходу выскочить из своего гнезда и затрепетать в нейтральной позиции, отчего обрадованный двигатель, лишившийся нагрузки, испускал торжествующий вой, а машина, слегка прокатившись по инерции, останавливалась. После очередного повторения Савватий наказал Никодиму придерживать рычаг в нужном положении, Никодим исполнял поручение, хотя тот, как живая, но закостеневшая змея, норовил, улучив минуту, из его руки вырваться. Рычаг, который Никодим поневоле рассмотрел в подробностях, был увенчан декоративным шариком — миром, запеченным в плексигласе: в какой-то жидкости, по виду маслянистой, был укреплен тонко сработанный домик в окружении зимнего пейзажа и при каждом сотрясении автомобиля вокруг него вздымалась как бы снежная пыль. Да и весь интерьер автомобиля являл собой эклектичную смесь нарочитой брутальности (предусмотренной, очевидно, заводом-изготовителем) с дуновением сентиментализма, до которого, похоже, был охоч его водитель: пол был прикрыт истертыми, но несомненно восточными (быть может, в прошлой жизни) ковриками; под зеркалом заднего вида болтались католические четки рядом с оберегом в виде заячьей лапки; на приборной панели прикреплена была собачка, укоризненно качавшая головой и как бы приговаривавшая: «Ну ты и заехал, брат. А зачем тебя сюда понесло? Я ж тебе говорила». Впрочем, если она действительно что-то до этого и говорила, то слова ее вполне могли остаться незамеченными, поскольку шум в автомобиле стоял невероятный: гулко выл мотор, постанывала коробка передач, стучало что-то изнутри, как пассажир, не успевший выйти на своей остановке и теперь колотившийся в дверь, — и венчалось все это завыванием ветра, начинавшимся, когда машина достигала значительных (по своим, естественно, меркам) скоростей. Все это, к удовольствию Никодима, затрудняло легкую беседу, но почти не смущало шофера, который, едва седок освоился со своими обязанностями, счел нелишним развлечь его.
— А вы тоже из французов будете? — спрашивал Савватий, поставив одной фразой Никодима в двойной логический тупик: непонятно было, к какой общности тот мимоходом причислил своего пассажира и что заставило заподозрить его в принадлежности к галльскому племени. «Нет, я русский», — отвечал Никодим, впрочем задумываясь: кажется, первый раз ему пришлось отвечать на вопрос о собственной идентичности, и если по поводу матери он, вероятно, был уверен, то причудливые особенности личности Шарумкина так бросались в глаза сами по себе, что запросто оставляли место для любой национальности, хоть ассирийца, нисколько не отражаясь даже в самом экзотическом случае на общем впечатлении. «А почему тоже?» — поинтересовался он в свою очередь у шофера. «Да есть тут у нас один такой», — загадочно отвечал тот и вновь замолчал. «В принципе, может быть, и француз, — продолжали мысли Никодима катиться, как мелкие камушки по горной стене, осыпающиеся от шагов идущего по гребню человека. — Есть же во Франции город Шарру где-то рядом с Виши. Может быть, он оттуда?» Ему вдруг захотелось поехать туда и взглянуть на город в надежде (никогда не сбывающейся) на какой-то особенный резонанс, который, может быть, удастся почувствовать рядом с обиталищем предков. Из задумчивости его вывел новый, особенный звук, который издала машина — вероятно, будь она лошадью, на этом месте она должна была взвыть или закричать человеческим голосом, но звук был механический, хотя и тревожный. Савватий вновь задвигал челюстью, но ничего не сказал.