Гроза двенадцатого года (сборник)
Шрифт:
— Да, дядя милый.
— Ах, Ириней, Ириней ты мой маленький, — ласково шептал он, тихо гладя голову девушки.
А она припала губами к его сухой руке и расплакалась.
В это время в комнату вошла баба, сильно изъеденная оспой, и молча подала Мерзлякову записку.
— От кого это?
— От Хомутовых… Яшка принес.
Баба говорила сурово, нетерпеливо двигая локтями.
— Ты что, Мавра, мрачная такая? — спрашивает Мерзляков.
Баба молчит, но еще энергичнее двигает локтями, не смея, по-видимому, взглянуть в лицо барышне, которая,
— Что, верно, пирог не удался? — допрашивает бакалавр. — А? не удался?
— Да у вас разве что удастся! — гневно отрезала баба.
— Что так? Чем я виноват в твоем пироге? а? Опять молчит баба.
— Ну, говори, чем я помешал твоему пирогу?
— Чем! а все у вас воняет! и пирогом воняет, и кухней воняет, и луком воняет… Ну!
— Ну что ж, пирог тут при чем?
— А при том! И платок, Мавра, подай, и туфли сыщи — ну…
— Ну?
— Ну, и подгорел…
Барышня не удержалась, так и покатилась со смеху. Рассмеялся и Мерзляков.
— Ну, Мавруша, так я лакея себе найму, чтоб не отвлекал тебя от кухни, — сказал он, улыбаясь.
— Ни в жнсть не хочу лакея! — протестовала баба. — Коли на вас не угожу, так отпустите меня.
— Да Бог с тобой!
— Не хочу лакея! Охальники они все.
— Да полно, Мавруша, дядя шутит, — ласково заговорила барышня. — А вы, дядя, читайте, не держите ее. Ступай, Мавруша, пускай лакей подождет.
Мавра ушла, сердито хлопнув дверью. Мерзляков развернул записку и, увидав почерк, покраснел как-то неловко. Девушка заметила это, но не показала виду.
— Это от моей ученицы… от Хомутовой барышни, — пробормотал он, точно школьник, краснея еще более.
„А, плутишка дядька! — подумала про себя девушка. — Верно, там что-нибудь есть; а каким философом притворяется!“
Бакалавр наконец овладел собой и снова весело зашагал по кабинету.
— Ну, Ириней Иринеич, сегодня я в большом свете, — сказал он, держа в руках записку и как бы любуясь ею. — Кучу, брат Ириней.
— У кого, дядя, у Хомутовых?
— Да, у сенатора Хомутова… Вон моя ученица пишет, что она сегодня не будет со мной учиться, но не от лени — „с вами, пишет разбойница, с вами, говорит, я готова день и ночь учиться“, а сегодня, говорит, у нас будут гости — Ростопчин граф, князь Иван Михайлович Долгорукой, Глинка Сергей Николаевич, Козлов — ну, этот повеса всегда у них торчит…
— Это все сочинители, дядя? — спросила девушка.
— Сочинители, а то и вельможи. Да еще, говорит, мы вам покажем редкость невиданную — героиню…
— Какую, дядя, героиню?
— Ай Бог ее ведает, не пишет моя воструха… Да и еще, говорит, одного господина, который приехал прямо с войны и Наполеона видал нос к носу…
— Ну уж, Наполеона! Злодей он! — вспыхнула девушка, вспомнив, что по милости Наполеона разбито ее счастье и страдает дорогое ей существо.
На крыльце послышался чей-то разговор и старческий голос проговорил:
— Милости просим, матушка, отдохнешь и пообедаешь с нами.
— Это бабушка с кем-то, — проговорила, в свою очередь, девушка, прислушиваясь. — С кем это она?
— Да с кем же больше быть маменьке, как не с святыми людьми? — отвечал Мерзляков, улыбаясь. —
Действительно, в комнату вошла старушка, седенькая, благообразная, с детским, добродушным выражением сморщенного лица, при совершенно белых волосах. Это была мать Мерзлякова, до сих пор смотревшая на него как на маленького и называвшая его не иначе, как Алешенька. За ней выступала чумазая, загорелая, краснощекая, с умильными глазами, набожно смотревшими из-под черного платка, баба-странница. Вздернутый кверху нос, приподнятые брови и осунувшиеся углы губ как будто силились показать, что жирное лицо это постоянно пребывает в молитвенном умилении.
— Ну, Алешенька, мой друг, вот Бог послал нам богомолку и молитвенницу нашу. Святой человек, я тебе скажу, Алешенька, — и-и-и святой! — затараторила старушка.
Баба мотнула спиной и головой, желая изобразить глубокий поклон хозяину, после того, как она мотнулась таким же образом перед висевшею в переднем углу иконою.
— Святой, святой жизни человек!
— Грешная я, матушка, сор и прах я перед святыми людьми, — скромничала баба.
— Уж и рад же ты будешь, Алешенька, что я привела ее, — знаю, рад-радешенек будешь послушать ее, да и ты, Аришенька, — лепетала старушка, усаживая свою гостью. — Ох, устала я.
— Да вы сами-то, бабушка, садитесь, вздохните хотя, — уговаривала старушку Ириша, целуя ей руки.
— А то чаю, маменька, не выкушаете ли? — предлагал бакалавр, осматривая странницу. — У обедни были?
— У обедни, Алешенька… Ух, как дьякон забирал евангелие, я тебе скажу, — так забирал высоко, что, я думала, окна полопаются… Ах, матушкп мои! как ударит, как ударит! А певчи-то за ним — как подхватят, да как понесут в гору, под самое, кажись, небо хватают… Да и дьячок Парфен с апостолом дал себя знать, ах в животе у меня точно что оборвалось, как он дернул под конец. Славная служба была, Алешенька, тебе бы понравилось… А ты чтой-то не был у обеденки?
— Я, маменька, был с Аришей в Архангельском.
— Бонапарта, поди, поминали тоже?
— Читали, маменька.
— А! пес-то безбожный! замирился-таки… Да его бы как Стеньку Разина, да Гришку Отрепкина с Ивашкой Мазепкой на всех соборах проанафемить, злодея… А! бунт затеял против белого царя, измену учинил… Это другой Емелька Пугачев, что царем назвался.
— И хуже того, матушка, сказывают, — вставила свое слово странница. — Верные люди сказывают, — нечистый он, вантихрист — от него следов, матушка, не бывает…
— Следов не бывает?
— Не бывает: это по снегу ли идет он, по песку ли — нету от него следов, матушка.
— Бесследный! ах, Боже мой, Боже мой!
— И тени от его, матушка, нету. — И тени нету?
— Нету, потому дух нечистый, пар, одним словом: какая от ево, от духа, тень быть может?
Странница начинала и бакалавра уж заинтересовывать: такой невообразимой чепухи он ни от кого еще не слыхивал. Он уселся у стола, на который Ириша поставила чайный прибор и в ожидании самовара слушала интересную посетительницу, — и тоже слушал.