Гроза двенадцатого года (сборник)
Шрифт:
— Вы что разумеете, ваше сиятельство, под нашим смирением? — спросил он с холодным почтением.
— Я разумею, молодой человек, наш смиренный мир с Бонапартом.
— Такова, граф, воля государя… Мы же все, офицеры да и солдаты, того мнения, что рано или поздно мы должны быть в гостях у Наполеона, а то иначе он сам пожалует к нам, чтобы шеломом Яузы испити…
— Треуголкой, — вставил Козлов.
— Мы этой треуголкой трубу заткнем в последней пекарне, — резко сказал Ростопчин. — А что вы изволили заговорить об Иоанне д'Арк? — любезно обратился
— Подозревают, ваше сиятельство, что у нас в армии находится молоденькая девушка из хорошей фамилии и в качестве охотника несет вое трудности войны… Но кто она — этого никто не знает… Теперь о ней рассказывают невероятные вещи: она бросается в самую жаркую сечу спасать своих раненых — и таким чудом спасен офицер Панин, которому спасительница, как раненому, отдала и своего коня, а сама пошла пешком под градом пуль и картечи. Да и конь у нее удивительный: говорят, раз французы нечаянно напали на их отряд, когда отряд спешился и отдыхал, а кони паслись в стороне, охраняемые часовыми. Все побросались к коням, а она только крикнула своим детским голоском: „Алкид!“ — это имя ее коня — и конь, заржав бешено, во весь опор примчался к ней.
— Да, правда, удивительная девушка, — сказал Рос-
топчин. — Недаром я всегда верил в необычайные доблести русского народа.
— Ах! да как же не могут узнать, кто она, как ее фамилия, откуда! — волновалась Аннет. — Ведь с кем-нибудь же она дружна, откровенна…
— Ни с кем… Есть у нее старый дядька, улан Пуд Пудыч, ворчун и резонер большой, который отзывается о ней, как о дворянчике, у которого на губах материное молоко не обсохло, а под сердитую руку называет ее щенком белогубым.
— А из офицеров она ни с кем не дружна?
— С Грековым немножко, с молодым донским офицером, но и этот ничего не знает, а только подозревает. Он говорит, что какой-то мальчик пристал к их полку, когда они шли с Урала, где-то за Казанью…
— Да это, вероятно, воскресшая татарская княжна Суюмбека, — заметил Козлов.
— О ком это вы так горячо рассказываете, молодые люди, что даже нам, старикам, завидно стало? — зашамкало вдруг что-то позади кружка, столпившегося вокруг Давыдова.
Все оглянулись. Перед ними, поддерживаемая хозяином дома, стояла согбенная старушка. Это подползла к ним княгиня Дашкова, с летами не утратившая любознательности и внутренней пытливости. Много думавшая на своем веку седая голова старушки дрожала. А когда-то эту трясущуюся ныне, старую голову, а тогда молоденькую, красивую головку, гладила, буквально гладила костлявая рука Вольтера, рука, гладившая весь мир против шерсти, рука, игравшая сердцем и совестью всей Европы как мячиком, рука, залившая одною чернильницей костры инквизиции. Эта костлявая рука гладила эту голову, которая так бессильно трясется теперь,
— Кто это, молодые государи мои, так интересует вас? — повторила она, опускаясь в кресло рядом с Софи Давыдовой.
— Господин Давыдов, ваше сиятельство, рассказывает о необыкновенной девушке, которая,
— А кто она такая? — любопытствовала старушка.
— Имени ее никто не знает, ваше сиятельство.
— Любопытно, любопытно… Это напоминает мне мою молодость… И я когда-то в гвардейском мундире скакала впереди блестящих войск… (Старушка закашлялась.)
— Вообразите эту каргу старую в мундире… вот картина! — шептал Козлов на ухо Софи Давыдовой. — Да еще верхом на коне!
— Да, и обо мне когда-то говорили… вся Европа говорила, — продолжала старушка грустно, тихо качая и без того трясущеюся головой. — А теперь мой гробовщик уже дни считает, когда он увидит, как повезут на кладбище сделанный им гроб, а в том гробу — вот это старое, покрытое пергаментом тело… А по этому пергаменту много писала рука времени!..
Все почтительно молчали, с грустью глядя на это изгрызенное временем жалкое существо.
— Зачем, княгиня, предаваться мрачным мыслям? Вы сделали бы нам большую, несказанно большую честь и доставили бы величайшее удовольствие, если бы вы припомнили то время, когда и вас Россия видела на коне, — сказал хозяин дома. — Воспоминание светлых дней вашей жизни оживит вас.
— О, мой друг! Nessun magior dolore… [17] Знаете?
И старушка грустно махнула рукой. Все молчало, даже Козлов присмирел. Дашкова, опираясь на руку хозяина, приблизилась v дивану л тихо опустилась на него.
17
Нет большей грусти (итал.)
— Впрочем, государи мои, отчего не отвернуться на несколько минут от могилы, чтобы, сорвав несколько цветов воспоминаний, бросить их ъ онуго, — сказала она раздумчиво.
— Сорвите, ваше сиятельство, сорвите, — настаивал хозяин.
— Ин будь по-вашему… вызову светлые призраки моего прошлого… отслужу по ним панихиды…
Все тихо заняли места около дивана и по сторонам. Дашкова, обведя собрание своими старческими, выцветшими от времени и горя глазами, начала свой рассказ.
— Это было, государи мои, ровно сорок пять лет назад — полстолетия почитай… Давно-давно было, тогда еще не родился этот Бонапарт, что ныне всем миром как ящиком с марионетками играет… Давно было, ох, давно, а кажется, точно вчера… Как время-то летит! Какие крылья-то у него широкие — широко машут, быстро несут мир от жизни к могиле… все, все к могиле несут крылья времени… Да, давно было… а будто вчера только… Будто я уснула вчера и видела сон молодости, видела всю жизнь мою долгую, а сегодня опять проснулась старушкой… Да и была ли эта жизнь в самом деле? Не сон ли это был, и сладкий, и горестный, а пробуждение — на краю могилы…