Губернатор. Повесть и рассказы
Шрифт:
Она ничего не ответила и, казалось, нс слышала вопроса. Интересовалась только театром: глаза привыкли к темноте, и, наклонившись через барьер, она разглядывала ложи и удивлялась, — какие они маленькие. В партере насчитала только одиннадцать рядов. На занавесе был нарисован дворец с мраморными колоннами, гордо плавающие лебеди высокие фиолетовые кипарисы и, по углам, бородатые маски. Это ее занимало: она говорила, что лебеди похожи на моржей, и смеялась, закидывая голову.
— Это прекрасно, что мы пошли в театр. Я рада, что увидела настоящий провинциальный театр, — говорила она с подчеркнутым оживлением, — Наши места почти в центре, отлично
Крынину стало больно оттого, что рядом с ним сидит страдающий человек и этим детским, подчеркнутым оживлением старается спрятать, не показать своей души. Как спросить? Как подойти к этой душе?
— И то прекрасно, — говорила она, — что мы сидим в этой темной зале, неуютной, пустой. Я не знаю, — почему, но это прекрасно. Я уверена, что до самой смерти не забуду мгновений, в которые я вижу вот эти ложи, этот странно освещенный занавес, этот футляр, который лежит на стуле, эти темные, пустые места. Лицо твое кажется далеким и чужим. А душа твоя — близка, как родная. Душа твоя, — зашептала она, — теплая и чуткая. Ты стараешься не показать этого, но я вижу. Ты не любишь меня. Да, да, не любишь. Я это почувствовала ясно, когда ты только еще окликнул меня. Нет, нет, не говори, не говори. Ничего не нужно говорить. Все равно: что бы там ни было, я люблю тебя. И счастлива с тобой. И готова тебя безумно благодарить. За что, — не знаю.
Время шло; понемногу загорались другие огни, становилось светлее; понемногу собирались зрители, чаще хлопали дверью внизу. В оркестре над пюпитрами засветились зеленые абажуры. Какой-то очень, до самой шеи, лысый человек раскрывал рукописные ноты, сначала разглядывая их на свет.
Наташу интересовало все: кто вошел в ложу, как фамилия первого скрипача, хороша ли в театре труппа, нет ли в ней знакомых имен? Потом она задумалась и стала прежней, — такой, как была на улице. То на лбу появлялись тонкие складки, то в углах губ рождалась радостная, чуть заметная улыбка.
Около четверти девятого шумно заиграл оркестр, причем, особенно был слышен тромбон, ровными нажимающими звуками монотонно отбивавший два звука. Тяжело и неровно, как-то боком, потянулся вверх занавес: сморщились лебеди и мраморные колонны.
На сцене была бедная комната с тремя дверями. Очень высокий господин с длинной, квадратно стриженной бородой ходил так, что дрожали декорации. Господин часто выглядывал в окно и возмущался, хлопая себя по бедрам:
— Нет, черт возьми, это становится невыносимым, — повторял он громкое, чуть придушенное шипение суфлера. — Уж не убит ли мой племянник? Скоро пять часов вечера. Вот на башне святой Аглаи бьют часы. Раз, два, три… Ах, боже мой! Как в этой комнате мало мебели. Да, господин Беренс, вы неважно устроились в Лондоне. Ваш дядюшка, приехавший наградить вас молодой женкой и большим наследством, не одобряет вашего поведения. Не одобряет-с. Да-с…
И актер делал вид, что он очень недоволен.
Приходила хозяйка в чепце; приносил почтальон письмо.
Дядюшка, сев верхом на стул так, что публике были видны подошвы его сапог, рассказывал, что у него в Шотландии есть прекрасная ферма и образцовое молочное хозяйство. Почтальон оказался похожим на одного доброго малого, которого у них в Шотландии вздернули на березу за хорошие дела.
Кончилось действие — и опять, одним боком, спустился занавес. Раздались аплодисменты. С галереи высунулся какой-то человек в шубе, далеко выставил
— Фунтиссимо!
Стало скучно.
— Уйдем? — спросила Наташа.
Молча поднялись.
И опять потянулись лестницы, небритые капельдинеры, курящие мужчины, дамы с необыкновенными прическами и поясами.
Вышли на улицу.
Театральный фонарь освещал дорогу с блестящими санными следами, противоположный тротуар, золотые буквы вывески писчебумажного магазина. На телефонных столбах гудели проволоки. От проволок на снег ложились тени, похожие на нотные строки.,
Тихий город заснул.
IV
В номере Наташа долго не могла зажечь свечи. Было видно, как у нее дрожали руки и огонь не приставал к черному, нагоревшему фитилю.
— Ты не снимай шубы, — сказала она. — Здесь очень холодно. Хотя печку сегодня топили два раза. Я вчера ждала тебя. Прислушивалась целый вечер, не услышу ли в коридоре твоих шагов. Этот коридор — такой гулкий. Ты заметил, что когда идешь, то гнутся доски?
На столе, к стенке, лежал чай в неловко разорванной свинцовой бумажке, какой-то сверток с напечатанным адресом, начатый лимон.
Крынин сел на диван, не сняв пальто. Было, правда, холодновато и почти темно. Наташа стояла, прислонившись к печке. Чуть белело лицо ее; был виден шарф, которым она закутала плечи.
— Ну вот, ты у меня в гостях, — после молчания сказала она. — Ты не рад, что я приехала. Когда ты последний раз был в Петербурге, то мне казалось, что ты так любишь меня. Когда ты был на вокзале, то казался таким печальным, так задумчивы были твои глаза. И я думала: это потому, что он расстается со мной.
Крынин не сразу и тихо ответил:
— Я рад, что ты приехала. Я рад. Но я вижу, что не все благополучно, а ты не хочешь сказать, скрываешь. Бот я и мучаюсь, жду — и на душе у меня, правда, нехорошо.
Наташа улыбнулась.
— Ты милый и чуткий, — прибавила она, и я скажу тебе все, что случилось.
Она еще помолчала, потом, поправив шаль, улыбнувшись, нерешительно, словно в чем-то застенчиво признаваясь, сказала:
— Случилось вот что. Во вторник пришел муж, подал мне синий билет и плацкарту и сказал: «Ты любишь его. Я вижу. Поезжай к нему». Слезы лились у него из глаз, а когда я брала билеты, то руки дрожали от счастья. Вот и все. Я и поехала. В том же поезде, с которым уезжал и ты. В шесть тридцать. Меня провожал муж, целовал мои руки, плакал и повторял: «Ты едешь. Ты едешь». — Она снова помолчала и чуть слышно добавила: — Я и поехала, потому что и в самом деле люблю тебя.
Было тихо. Где-то глухо, но четко дребезжал звонок; в коридоре раздавались чьи-то шаги, и можно было догадаться, что доски пола, действительно, гнулись.
— Помнишь, перед отъездом я подарила тебе цветы, — опять начала говорить Наташа. — Они были белые. Когда я поняла почему-то, что тебе нужны были белые цветы, то сразу стало ясно, что я люблю тебя. И на вокзале тогда я была полна этого опьянения и счастья. Мне казалось, что ты всю ночь не будешь спать: эти белые цветы не дадут тебе спать. Я поехала с вокзала в ресторан; было рано, посетителей — никого, но кругом — ярко, светло, — такие высокие, красивые потолки. Я сидела одна, и лакеи удивлялись: женщина — одна. Дали мне кофе. Я смотрела на себя в зеркало напротив и смеялась от счастья. И любила тебя. А ты ехал в поезде и был далеко.