Губернатор. Повесть и рассказы
Шрифт:
Крынин идет теперь и шепчет:
— Похороны были в прекрасный день…
И эти короткие слова, как вспоминавшийся мотив, не хотят оставить его. Вспоминается, как после той зимы, в марте, приехал в этот же город ее муж, плакал и говорил, что Крынин отнял от него жену. И рассказал, как он, узнав о ее любви к Крынину, о беременности, прогнал тогда ее из дома. Она приехала в этот город одинокая, без крова… И тогда стало ясно, что она хотела и не могла сказать…
С тех пор ушло три зимы.
Ацетиленовый фонарь шипит, — слышно
Крынин потихоньку, как в чащу, идет в темноту и чувствует, что на руку ложится, как печать, теплая, тяжелая капля дождя.
— Дождь пошел на запад, к морю, — кто-то мечтательно говорит в темноте.
Крынин от неожиданности вздрагивает и разглядывает на низкой скамье какие-то силуэты.
— Да, дождь пошел на запад, к морю, — так же мечтательно, медленно повторяет женский голос. И в голосе этом слышится вся полнота первого земного счастья.
Крынин потихоньку идет дальше. Что-то заволакивает глаза. Он останавливается, долго смотрит на небо — и кажется ему, что там, вверху, на синем фоне светлыми буквами сделана надпись на неведомом языке. И только тогда, когда человечество прочтет эти звездные слова, — тогда счастье придет на землю.
Опять доносится до него тихий разговор. Он вспоминает о дожде и видит, что тучи действительно уплывают на запад: к морю.
Смерть
Золотые дни «бабьего лета», казалось, установились надолго.
Солнце на синем, пустынном небе, где курлыкают летящие на юг журавли, светит, но не греет, и в тени лежит иней. Воздух синь чрезмерно и крепок своим бодрящим холодком, а тишина — черства. Колонны террасы, обвитые виноградником, аллеи из кленов в парке и земля под ними сгорают в багрянце листопада. Озеро стоит синим, зеркально-гладким, и в нем отражается белая пристань, с лодкой, лебедями и статуями. В садах фрукты уже сняты, листья опали, и здесь, после лета, как-то нелепо пусто.
В такие дни, от бодрящего холодка, от крепкого воздуха, настроение становится бодрым, здоровым и ровным. Спокойно думаешь о бывшем и будущем. Хочется ходить по опавшим листьям, а в садах — искать незамеченные яблоки и слушать курлыкающих, летящих на юг журавлей.
Ипполиту Ипполитовичу — сто лет без года и трех месяцев с днями. В Московском университете он учился вместе с Лермонтовым и дружил с ним, увлекаясь Байроном. В шестидесятых годах, уже под пятьдесят, вместе с государем Александром, он обсуждал освободительные реформы, а дома зачитывался Писаревым.
Теперь только по огромному костяку, обтянутому пергаментной кожей, можно заметить, что когда-то он был велик очень, кряжист и широкоплеч. Большое лицо его все заросло длинными желтовато-белыми волосами, ползущими с носа, со скул, со лба, из ушей, но череп — лыс. Глаза его выцвели и белы. А руки и ноги
В его комнате пахнет воском и тем особым затхлым запахом, который имеется у каждой старой барской семьи. В большой комнате пусто: только массивный, красного дерева и с выцветшим зеленым сукном письменный стол, заваленный старинными нужными безделушками, вольтерово кресло и диван. Лепной потолок. Стены крашены под мрамор зеленовато-белой краской. В виде дракона камин. Полы из паркета карельской березы. Стекла в окнах без гардин, закругленные вверху и с частым переплетом рам выцвели, позеленели, и по ним разбегается радуга.
В окна идут холодные, бодрящие лучи осеннего солнца и бодро ложатся на стол, на часть дивана и на пол
Старик уже давно не может спать ночами, чтобы бодрствовать днем. Уже лет двадцать прошло, как про него верно можно сказать, что он почти все двадцать четыре часа суток спит, точно так же, как верно будет и то, что эти же сутки он бодрствует.
Он всегда дремлет, лежа с полузакрытыми, выцветшими глазами на большом облупившемся диване, обтянутом свиной кожей английской выделки и застланном медвежьей шкурой. Закинув правую руку за голову, он лежит дни и ночи. И если, и ночью, и днем, окликнуть его: «Ипполит Ипполитович!» он всегда через полминуты откликнется:
— Так?!
У него мыслей нет. Все, что есть кругом и было раньше в его жизни, ему безразлично, все изжито. Все изжито, и думать ему не о чем. У него нет и ощущений, ибо все органы восприятия у него отупели.
Ночью шумят мыши. В большом колонном зале, что лежит рядом, бегают и гулко шлепаются, падая с кресел и столов, крысы. Старик не слышит.
Утром в семь часов приходит Василиса, Васена, баба лет тридцати семи, крепкая, здоровая, румяная, напоминающая июльский день своею цветистостью и ядреным здоровьем.
Она говорит спокойно:
— Доброго утра вам, Ипполит Ипполитович.
И Ипполит Ипполитович отвечает голосом спетой граммофонной пластинки баса:
— Так?!
Васена моет его губкой, кормит манной кашей. Старик сидит на диване сгорбившись, положив руки на колени. Ест медленно с ложечки. Молчит. Глаза старика смотрят куда-то внутрь, невидяще.
В окно идет золотое, бодрое солнце, блестит в белых волосах старика.
— Сынок ваш приехал, Илья Ипполитович, — говорит Васена.
— Так?!
Ипполит Ипполитович женился на четвертом десятке лет, и из трех его сыновей в живых остался один Илья. Илья — художник. Ему — сорок пять.
Старик вспоминает своего сына, восстанавливает его образ и не чувствует ни радости, ни заботы — ничего. Где-то далеко затерялся длинный, расплывающийся образ сына, сначала ребенка, потом мальчика, юноши, а теперь уже тоже почти — старика. Вспоминается, что когда-то, давно, этот образ был нужен и дорог, а потом утерялся и теперь — безразличен.