Губернатор. Повесть и рассказы
Шрифт:
Пономарь с негодующими, нервными движениями лег на свою лавочку, но задор, видимо, вселился и обуял его: он сейчас же опять вскочил, опять бросился в отделение к шахтерам, сел с ними и вступил в жаркое словопрение. Страстный, вибрирующий тенорок то и дело схватывался с раздраженным басом пономаря. Наперебой сыпались рассказы о колдунах, чернокнижниках, о том, что если прочесть всю Библию, то можно с ума сойти.
Пономарь Говорил, что ему на своем веку приходилось встречаться с такими ядовитыми монахами, которых самые отчаянные бесы боялись, как собака — палки.
Говорили о лунатиках, о кликушах…
И я впервые, особенно
…Разговор моих спутников все более и более оживлялся, привлекал других пассажиров; даже кондуктор, явившийся посмотреть, не сел ли со станции новый пассажир, — увлекся и рассказал довольно длинную историю о волшебном коте, который у них, в селе Рябове, проделывал необыкновенные штуки — например: в двенадцать часов ночи начинал гореть разноцветными огнями.
В окно было видно, как, блеснув убогими огоньками, промелькнула деревенька. Захотелось представить себе обстановку, противоположную этой, вагонной: хорошо бы теперь спуститься к реке, быть в ночном, сидеть где-нибудь на пригорке и ждать поезда, который издалека, версты за три, сверкнул бы своими холодными, неморгающими глазами. Чуть слышно пели бы песню, догорал бы, прощаясь с жизнью, костер, чуть заметно дышала бы теплая, нежная ночь…
…Почему-то сразу замолчали. Должно быть, опять сразу родилось впечатление.
Я стал жалеть, что пропустил рассказ.
Пономарь стоял в проходе, и мне было видно, как он задумчиво гладил бороду, поворачивая голову то направо, то налево, и наконец глубокомысленно заметил:
— Этому я поверить могу. Могу! Только грех это, великий грех! В Иордане нужно другой раз креститься. Грех! Вел-ликий!
Снова заговорил тенорок.
Я живо представлял себе его голубые, вероятно, глаза — наивные и большие; рыжую бородку; нервные, порывистые движения; лицо строгое, ищущее. Это был человек, знавший, видимо, что на земле есть такие путы, которыми можно прибрать к своим рукам нечистую силу и затем, с ее помощью, жить как душе хочется: ездить, например, на кругу, как на шарабане, и есть с женою, живущею за семь верст, дыню. Когда он заговаривал о Софроне Ивановиче, то по тону его мне казалось, что когда-нибудь эта рыжая бородка придет к нему и горячо, со слезами в своих беспокойных синих глазах, попросит дать ему прочесть те черные книги, в которых разоблачены все тайны жизни, научить его всем заклинаньям и сделать его наследником своих знаний и могущества.
Тогда он бросит тяжелое рвущее силы шахтерство, тогда у него польется золото, начнется привольная жизнь, загремит слава и за ним придут, чтобы исцелить от болезни царскую дочь.
III
Мне надоело лежать, и я пошел на площадку. Когда я проходил мимо соседей, то увидел такую картину: верхние полки не были подняты, а внизу, во всю длину одной, лежал паренек, с густой
На противоположной скамье, посредине, низко склонившись к пареньку, сидел, очевидно, тенор. Он не оправдал моих предположений. Это был огромный человек, с длинной красивой бородой, похожий на старообрядца из Черниговской губернии, с мощными, чисто шахтерскими руками. Неуклюжий, он производил впечатление суровое, дикое, но когда вскидывал на вас большие детские глаза, то становилось понятно, почему этот человек выглядит басом, а говорит тенором. И было уже неудивительно, что ему очень хочется поездить на кругу.
На площадке было ветрено, и я, чтобы закурить, принужден был прятать огонь в выдвинутую коробочку.
Поезд летел, рассекая черную, нахмурившуюся ночь. А с ночью, черной и нахмурившейся, делалось что-то неладное. Где-то далеко, как внезапной мыслью, сверкнула ломаной линией молния: сначала нерешительно, потом молодым, изящным смешком прокатился по небу гром, и, может быть ободренная им, молния второй раз сверкнула ярче и ближе, на мгновение осветив густые, плывущие облака и огромное выкошенное поле с разбросанными там и сям скирдами.
На площадку еще кто-то вышел. Я не оглянулся, но скоро услышал знакомый голос:
— Эх, дождик будет важный! — восторженно говорил тенор. — Эх, да и обрадуется же земля! Месяца полтора в этой сторонке капли не было. Земля-то, как чай, сухая стала…
Я полуобернулся к нему.
Бородач завертывал себе папиросу, а паренек держал наготове спички.
— Д-да, — рассеянно, думая о другом, ответил паренек и, когда тот закурил, долго защищал ладонями от ветра еще не погаснувшую спичку. Спичка вспыхнула в последний раз, осенив странными, резко подчеркнутыми тенями его лицо и как-то особенно выдвинув в нем светлые, большие глаза.
Стало темно, и только красный фонарик на площадке, убегая с поездом вперед, маячил кому-то в степи.
— Д-да! — медленно и задумчиво повторил паренек. — Ты говоришь вот, что колдуном хорошо быть. А по мне, брат, святым быть лучше. Колдун что? Все это — нечистая, бесовская сила. За это в котле кипеть будешь.
— Ерунда! — уверенно и деловито ответил бородач. — Ерунда! Никакого котла не будет! Почувствовал, что каюк приходит, — зови попа да кайся: и готово дело. И грех твой Митькой звали. А зато жизнь-то, жизнь! — вдруг оживился бородач, снова нащупывая любимую мечту, — Ведь это, брат, ты еще молод, — ют и поешь соловьем. А ты рассуди. Я работаю, как проклятый, а денег получаю рупь десять. Это тебе и на харч, это тебе и на квартеру, это тебе и на одежу, и на обужу. Разве это житье? Встал да и за вытье! — Раздраженные, давно нажитые ноты зазвучали в голосе шахтера — и стук колес, одинаковый и упорный, подтверждал, казалось, его слова.
— Что же жизнь? — ответил паренек, и я жалел, что мне было плохо видно его лицо. — Здесь-то, пожалуй, деньгу наживешь… А ведь хорошо, если покаяться успеешь? А ну молоньей убьет? А ну бог сразу смертью накажет? Не пожелает твоего покаянья принять? А ведь там-то, брат, годам конца-краю нет! Конца-краю!
Ясно было, что сталкивались два миросозерцания, выросшие на одной и той же почве: жалкого, мозолистого существования, с одной стороны, и запросов души, ищущей смысла и правды жизни, — с другой.