Гюстав Флобер
Шрифт:
Его принимает Ламартин, хвалит «чрезмерно», обещает поддержку на процессе. Флобер замечает: «Меня это очень удивляет, никогда бы не поверил, что певец Эльвиры увлечется Оме». В любом случае он теперь уверен в том, что «его акции вырастут в цене». «Монитор» предлагает платить по десять су за строку, «что составило бы за такой роман, как „Бовари“, около десяти тысяч франков заработка». И наконец: «Буду я осужден или нет, в любом случае мое слабое место теперь не так уязвимо». [274]
274
Письмо брату Ашилю от 25 января 1857 года.
Однако он очень взволнован, представ 29 января 1857 года перед шестой палатой исправительной полиции во Дворце Правосудия в Париже. Вместе с ним обвиняются Огюст Пийе, типограф, и Лоран-Пиша, редактор «Ревю де Пари». Генеральный прокурор Эрнест Пинар начинает обвинительную речь в резком тоне. Изложив интригу романа, он выбирает отрывки, которые считает непристойными или богохульными, и подтверждает их многочисленными цитатами. Если, по его мнению, типограф виновен наполовину, а редактор журнала в свою защиту может назвать отказ публиковать некоторые скабрезные эпизоды, то у автора нет ни одного оправдания. «Искусство без правил уже не искусство! – восклицает он с пафосом, который вызывает усмешку. – Такое искусство похоже на женщину, которая сбрасывает с себя прилюдно одежду. Вменить искусству единственное правило – соблюдать публичную благопристойность – не значит укротить его, но чтить. Расти можно только по правилам». Когда для произнесения защитительной речи
275
Письмо от 30 января 1857 года.
Решение оглашается 7 февраля 1857 года. Осудив обвиняемых за легкомыслие, которое они проявили, опубликовав оскорбительное для общественных нравов произведение, суд оправдывает их и освобождает от судебных издержек. В первый раз за последние месяцы Флобер с облегчением вздыхает. Но он на грани сил, сломлен. «Я так разбит физически и морально после своего процесса, что не в состоянии ни шевельнуть ногой, ни держать в руке перо, – пишет он Луизе Прадье. – Шумиха, поднятая вокруг моей первой книги, кажется мне, так чужда Искусству, что вызывает отвращение и ошеломляет меня. Мне остается только пожалеть о том времени, когда я пребывал немым как рыба. Меня к тому же беспокоит будущее: можно ли написать что-то более безобидное, чем моя несчастная „Бовари“, которую таскали за волосы, точно распутную женщину, перед всей исправительной полицией?.. Как бы то ни было, я, невзирая на оправдание, остаюсь все-таки на положении подозрительного автора. Невелика слава! Я спешу вернуться в свой деревенский дом, чтобы жить подальше от всего людского, как говорят в трагедиях, и там постараюсь натянуть новые струны на мою гитару, которую забросали грязью, прежде чем я сыграл на ней первую мелодию!» [276] А в другом письме подтверждает: «Я очень сдал в эту зиму. Год назад чувствовал себя лучше. Я кажусь себе какой-то проституткой… Я сам себе противен». И там же: «Мне хотелось бы навсегда вернуться к своей одинокой и молчаливой жизни, откуда я вышел. Я не стал бы ничего печатать, чтобы не вызывать лишних разговоров о себе. Ибо, мне кажется, в наше время говорить ни о чем невозможно. Общественное лицемерие так свирепо!» [277] Ему теперь невыносима сама мысль о том, что роман будет издан отдельной книгой. Друзья и мать настаивают, чтобы он не отказывался от этого плана. Впрочем, он подписал контракт с Мишелем Леви и уже не может отступить. Однако если он восстановит в книге изъятые во время публикации в журнале страницы, не рискует ли он подвергнуться новым преследованиям? Тем хуже. Читатели имеют право на цельный текст. «Госпожа Бовари» заслуживает этого последнего сражения.
276
Письмо от 10 февраля 1857 года.
277
Письмо Морису Шлезингеру от 11 февраля 1857 года.
В апреле 1857 года роман выходит в издательстве в двух томах. Его тираж – шесть тысяч шестьсот экземпляров. Подготовленный скандальным процессом, он имеет у читателей колоссальный успех. Быстро разошедшееся произведение переиздается тиражом в пятнадцать тысяч экземпляров. Но автору, который подписал контракт с заранее обусловленной ценой, Мишель Леви дает надбавку всего пятьсот франков. Между тем ничтожное для Флобера в финансовом плане дело служит его известности. Он получает восторженные письма от Виктора Гюго, Шанфлери, вождя школы реалистов, даже от Сент-Бева, который сожалеет тем не менее, что в книге такого значения нет нежных, чистых и глубоких чувств: «Она напомнила, что есть хорошее даже в ничтожной и глупой среде». Тот же Сент-Бев публикует статью о «Госпоже Бовари» в «Мониторе». Сделав несколько критических замечаний, он считает это произведение «совершенно безличным», что является «свидетельством большой силы». И помечает: «Флобер, отец и брат которого известные врачи, владеет пером так, как они скальпелем». Лестное мнение в правительственной газете отнюдь не разделяется остальной критикой. «Эта книга – болезненная экзальтация чувств и воображения недовольной демократии», – объявляет г-н де Понмартен. «Искусство второго сорта… мы заслуживаем лучшего», – вторит ему Полей Лимейрак в «Конститюсьонель». «Трудоемкое произведение, тривиальное и преступное», – оценивает Вейло в «Юнивер». В «Журналь де деба» Кювилье-Флери предсказывает: «У „Госпожи Бовари“, если она сможет постареть, будущее торговки в туалете». Шарль де Мазад в «Ревю де Монд» признает, что у Флобера есть совсем немного таланта: «Только в этом таланте до сих пор было больше воображения и поиска, чем оригинальности. У автора есть некоторый дар точного и острого наблюдения, но он схватывает так называемую внешнюю сторону вещей, не проникая в глубину моральной жизни». Дюранти в своем журнале «Реалисм» пишет: «В этом романе нет ни эмоций, ни чувства, ни жизни, а лишь большая арифметическая сила. У стиля неподражаемый темп, который характерен для любого автора, который пишет стилизации и лирические произведения художественно, но без чувств, не внося ничего личного. До появления романа о нем думали лучше. Тщательная работа над произведением не должна исключать вдохновения, которое рождается чувствами». А Гранье де Кассаньяк после нескольких банальных комплиментов сравнивает «Госпожу Бовари» с «большой кучей навоза». Среди этого потока упреков – лестная оценка в «Артисте», мало, правда, распространенной газете: «Автор описывает банальные вещи „нервным, красочным, острым, четким стилем“, он воспроизводит „самые горячие и самые напряженные чувства в самом тривиальном приключении“, и из всего этого получилось „чудо“. Статья подписана „Бодлер“.
Выход „Госпожи Бовари“ принес Флоберу множество писем от женщин, взволнованных судьбой героини, которые узнавали в ней себя. С особенной настойчивостью ему писала экспансивная романистка мадемуазель Леруайе де Шантепи, которая была на двадцать один год старше его, жила в провинции и подарила ему свой портрет и две свои книги в знак признательности. Измученный судебными злоключениями, он испытывает необходимость излить свои чувства особе противоположного пола, которая к тому же восхищается им. Луизы Коле больше нет рядом, он набрасывается на мадемуазель Леруайе де Шантепи. На вопрос о происхождении „Госпожи Бовари“ он отвечает: „В „Госпоже Бовари“
278
Письмо от 18 марта 1857 года.
Несколько дней спустя он дополняет свои признания мадемуазель Леруайе Шантепи: «Я любил страстно, тайно. А потом в двадцать один год чуть было не умер от нервной болезни, вызванной досадой и огорчениями, бессонными ночами и приступами ярости. Эта болезнь длилась десять лет… Я родился при больнице (руанской больнице, где мой отец был главным хирургом и оставил по себе славное имя в своем деле) и рос среди всевозможных человеческих страданий, от которых меня отделяла лишь стена. Ребенком я играл в операционной. Вот почему, быть может, у меня мрачный и в то же время циничный взгляд на мир. Гипотеза об абсолютном небытии не содержит для меня ничего устрашающего. Я готов спокойно броситься в этот черный провал. А между тем меня больше всего привлекает религия. То есть все религии вообще, одна в той же мере, как и другая. Каждый догмат в отдельности меня отталкивает, но я отношусь к чувству, его породившему, как к самому естественному и самому поэтичному из всех чувств…
Я не питаю симпатии ни к одной политической партии или, вернее говоря, презираю их все… Я ненавижу всякий деспотизм. Я завзятый либерал. Вот почему социализм кажется мне самым педантичным ужасом, который будет смертелен для любого искусства и любого нравственного принципа. Я присутствовал как зритель почти на всех мятежах своего времени». [279]
Он явно испытывает тщеславное удовлетворение оттого, что объясняет, рассказывает о себе, ищет любви и участия. Утверждая, что ненавидит себя, он с очевидным самолюбованием рассказывает об особенностях своего характера и жизни. Он дает себе оценку и хочет, чтобы его ценили как удивительного человека. Из-под внешней скромности на свет рвется гордость. Неужели он стал другим человеком со времени публикации «Госпожи Бовари»? Он думает, что нет, и тем не менее, потершись в суетном и легкомысленном литературном мире, он приобрел желание – неосознанное пока – утвердиться в качестве большого писателя, снискать интерес к себе, быть уважаемым своими собратьями, читателями, прессой. Ибо даже тогда, когда он с радостью собирается бежать из столицы, от ее суетной болтовни, он уверен, что вскоре, не умея противостоять ее влечению, вернется туда. В его жизни теперь два противоположных полюса – город и деревня. В Париже он играет, в Круассе – думает и пишет. С некоторых пор он находится во власти невероятного проекта: восстание наемных солдат в Карфагене. Вдохновленный новым замыслом, он пишет мадемуазель Леруайе де Шантепи: «Прежде чем вернуться в деревню, я займусь археологическими изысканиями, изучением одного из самых малоизвестных периодов античности, работой, которая станет лишь подготовительной к другой. Я собираюсь писать роман, действие которого будет происходить за три столетия до Рождества Христова. Мне необходимо уйти от современного мира, в котором мое перо черпало слишком долго и о котором к тому же я так устал рассказывать, что мне и смотреть на него тошно». [280]
279
Письмо от 30 марта 1857 года.
280
Письмо от 18 марта 1857 года.
Теперь он уверен, что это погружение в пленительное и жестокое прошлое освободит его от низменности «Бовари». «Мне так тяжело с моим Карфагеном, – рассказывает он новому другу, писателю Эрнесту Фейдо. – Очень беспокоюсь о главном, я хочу сказать – о психологии; мне так необходимо сосредоточение „в тишине моего кабинета“, среди „деревенского одиночества“. А там, быть может, подстегивая мой бедный ум, я и добьюсь от него чего-нибудь». [281] Жребий брошен. Не написав и первой строчки новой книги, он знает, что, даже если не будет доволен, опубликует ее. Как «Госпожу Бовари». Времена тайного занятия литературой остались для него навсегда в прошлом.
281
Письмо конца апреля 1857 года.
Глава XIII
«Саламбо»
Вновь Круассе с его покоем, тишиной, легким шелестом листвы и мирной рекой. Флобер обретает привычку к работе и размышлениям рядом с матерью, которая его лелеет, и племянницей – ей уже одиннадцать с половиной лет, – нежность и забавы которой умиляют его. С этими женщинами: одной – пожилой и усталой, другой – очаровательной девочкой – он отдыхает от суеты и интриг парижской жизни. Он с завидной жадностью читает без разбора самые сложные книги, имеющие хоть какие-нибудь сведения о прошлом Карфагена. Ему хотелось бы все знать о времени и месте, в которых будет происходить действие его романа. «У меня в желудке несварение от книг, – пишет он Жюлю Дюплану, – и от in-folio [282] – отрыжка. С марта месяца я сделал выписки из пятидесяти трех различных трудов; теперь изучаю военное искусство, упиваюсь крепостными валами и всадниками, углубленно занимаюсь метательными машинами и катапультами. Надеюсь наконец найти что-нибудь новенькое об античных сражениях.
282
Формат издания в 1/2 листа.
Что касается пейзажа, то он еще неясен. Я не чувствую пока религиозной стороны дела. Психология проясняется, но эту машину очень тяжело пустить в ход, старик. Я взялся за безумно трудную работу и не знаю, когда закончу и даже когда начну ее». [283] И о том же Фредерику Бодри: «Думаю, что втянулся в неблагодарный труд. Временами он кажется мне превосходным. А порою кажется, что барахтаюсь в грязи». [284] Стопка очиненных перьев на столе представляется ему «кустарником с длиннющими иглами», чернильница – «океаном», в котором он тонет, а от вида белой бумаги «кружится голова». [285] В программе его чтения Полиб, Аппиен, Диодор Сицилийский, Исидор, Корнелий, Непо, Плин, Плутарх, Ксенофон, Тит Ливий и восемнадцать томов Библии от Казна. «Будем писать трагедию. И начнем горланить! – восклицает он. – Это полезно для здоровья». [286] И, объясняя свою страсть к изучению документов, объявляет: «Чтобы книга дышала правдой, нужно по уши влезть в ее сюжет. Тогда колорит явится сам собой как неизбежный результат и как расцвет самой идеи». [287]
283
Письмо от 28 мая 1857 года.
284
Письмо от 24 июня 1857 года.
285
Письмо Луи де Корменену от 14 мая 1857 года.
286
Письмо Эрнесту Фейдо конца июня 1857 года.
287
Письмо Эрнесту Фейдо от 6 августа 1857 года.