Хаидэ
Шрифт:
— Мое тело жаждет. Видишь, я честна. Но оно лишь инструмент матери тьмы. Пленив его, я получу раба для изысканных удовольствий. И он научится наслаждаться пороком и жестокостью, как учится у тебя избранный сын. Свет лишится величайшей преданности. И на нем появится пятно. Это будет и если он умрет, да. Но если останется жить, то темнота станет сильнее!
Она подняла брови, будто досадуя на то, что приходится говорить о простых вещах:
— Ослабить и усилить всегда лучше, чем просто ослабить.
— Да. Если все получится.
— Так помоги мне! И получится. А если нет —
Жрец протянул холеную руку, женщина подползла, опираясь на ладони, коснулась губами белой кожи. И захрипела, когда жесткие пальцы, метнувшись, сдавили ей горло.
— Я буду стоять на песке и петь, глядя, как женится на тебе темный муж черной Кварати, тварь. Если ты подведешь меня. Иди. Я поговорю с посланцами. Они разведают, что можно сделать, чтоб его мысли вновь обратились к тебе.
Пальцы разжались. Онторо откинулась, хрипло вдыхая и прижимая к груди руки. Внутри, там, куда врывался горячий воздух, все тряслось и текло, истаивая от боли и наслаждения. Как же она ненавидит его — белого учителя удовольствий. И ненавидя, не может избавиться от его уроков. Вбитых мучениями и плетью, цепями, голодом, и унижениями. Ну что же, пусть царствует, пока нет с ней Нубы. А потом, когда рядом будет великан, покорный и сильный, она взмахнет рукой, указывая. И получит другое удовольствие, высокое и острое. Для того она отдана матери тьме, чтоб наслаждения становились сильнее и больше. Она хорошая ученица. Жрец и не знает, насколько хорошая.
— Иди, — лениво сказал мужчина, отряхивая руку, — сегодня ночью примешь меня. Посмотрю, все ли помнишь из моих уроков.
— Буду ждать, мой хозяин.
Она поднялась и пошла, а полосатая ткань омахивала ровные кончики зеленой травы, что вся — одного цвета и размера.
— Куи-куи, гладкая тварь, — жрец усмехался, следя за высокой фигурой.
Она считает себя умнее его. Быстроживущие все такие. Прибегают, дрожа от жадности — все успеть, все перепробовать. Проглотить то, что не прожевали. Это понятно, у них так мало времени. Эта — гладкая, если не станет жрицей — состарится скоро — через семь лет. И потому она так полезна, знает, знает и торопится, изо всех сил. Пусть отдает их все. Сколько таких мелькнуло за последние две сотни лет. И никто не остался.
Глава 26
Ахатта проснулась от детского плача и, подхватившись, нагнулась над завернутым в плащ ребенком. Бормоча ласковые слова, распахнула мятое и изрядно выпачканное платье, давая мальчику грудь. И уселась удобнее, чтоб маленький Торза не сползал с ее острых коленей. Слушала как жадно, толчками, он выбирает из груди молоко, трогала пальцем маленький кулачок. А потом подняла голову в прозрачную темноту. Тихими шагами подошел Убог, присел рядом, кладя на траву связку из трех птичьих тушек, топырящих жесткие крылья.
— Ты уже поспала, люба моя, жена? Хочешь есть? Вот птицы, я их словил, силками.
— Да, люб мой. Поедим и поедем.
Качая мальчика, она смотрела перед собой, задумавшись. А Убог, раздувая пламя маленького костра, испытующе и с беспокойством поглядывал на неподвижное лицо. Скулы женщины
— Мы едем в стойбище, люба моя жена? — с надеждой спросил Убог, прилаживая на рогульки поперечину. Сел рядом, ловко обдирая пестрое перо.
— Что? Да. Да.
— Нехорошо красть детей. Так делают тати. Но если мы едем в стойбище…
— Я же сказала! — она резко поднялась и ушла от костра в темноту.
Дергая руками, расшнуровала платье и скинула его, переступая худыми ногами. Она грязна, как настоящая дикарка. Но скоро, уже скоро. Нагибаясь, собирала с травы предутреннюю росу и прикладывая мокрую руку к шее и плечам, освежила кожу. Потерла горящее лицо. И снова надевая платье, огляделась, будто только проснулась и не понимала, где она.
Мысли путались, бродили в голове медленно, спотыкались и замирали. Что она делает здесь? Зачем уехала в полис. И зачем она — Убог прав, она украла ребенка. И везет его… куда она везет его? Зачем?
Беспомощно оглядываясь, стянула на груди кожаные шнурки, стала завязывать и бросила, опуская руки.
Знак. Без него нет мыслей, она болеет. Может быть, это болотная лихорадка. А может, солнце пробуравило ей голову и выпило мысли, высушило их.
Она быстро пошла обратно к костру, наклонилась, ища сумку. И крикнула так, что маленький Торза заплакал.
— Где? Где она? Ты!
— Что, люба моя, что там? — мужчина вскочил, отбрасывая ощипанную тушку.
Но Ахатта уже схватила сумку, и накативший к сердцу холод медленно отступал, переливаясь по ребрам вниз, к животу и заставляя колени мелко дрожать.
Прижимая мягкий кожаный мешок к груди, она снова исчезла в темноте.
Убог отряхнул тушку и, нанизывая на острую ветку, зашевелил губами, хмурясь и мучительно соображая. Его изменившееся тело что-то помнило само, и когда не нужно было думать, он поступал стремительно и верно — пускал стрелу в цель, выхватывая ее из горита, отвечал что-то разумное, на быстро заданный вопрос. Но как только нужно было задуматься специально, голова становилась большой и мягкой, и невозможно было нашарить в ней нужных мыслей. Это не волновало его, пока он жил в племени и ходил следом за Ахатой, испуганно округляя руки, оберегая ее от излишней быстроты. Но сейчас ее решения были его поступками. И не умев подумать эту мысль, он просто тревожился. Да еще печалился и злился, что так плохо умеет думать.
Когда женщина смотрела на него, улыбаясь усталой улыбкой, он успокаивался. Она не сделает плохого. Смотрит… Но потом она отворачивалась, на худое лицо с острыми скулами наползала тень — сложное выражение решительности, смешанной с недоумением. И Убог боялся подумать мысль, что подползала и дергала его за руку. Может быть, его люба жена — безумна?
Чтобы не испугаться совсем, тому, что посреди темной степи двое безумных везут куда-то крошечного чужого сына, мужчина замурлыкал песенку, старательно прогоняя страхи нескладными веселыми словами.