Харбинские мотыльки
Шрифт:
— Хорошо. Но послушайте, там уже знали про встречу на квартире у Терниковского…
— Об этом весь город знал, — сказал Иван, не отрываясь от бумаг.
— Там знали, что мы с вами были на той квартире! Про нас кто-то донес!
— Кто-то донес… Теперь вы можете говорить что угодно: там знали, кто-то донес… После того, как вы там побывали, можете говорить что угодно… Той квартиры уж год как нет.
— Значит, так, хватит! Больше мне ничего не присылать. И сами угомонились бы…
— Да поняли мы, — сказал Иван, не глядя на него. Тимофей поставил стул перед художником
— Чай будете? Только что вскипел. — Поставил чайник на стол.
— Нет, — сказал Ребров. — Спасибо, не буду. Только что кофе пил.
— Кофе… — ухмыльнулся Иван. — Да от вас водкой разит. — Взял свою кружку, подул, все так же просматривая харбинский доклад и приговаривая себе под нос: — Этот докторишка тоже ползал тут, пил у всех… чай… проживал то там, то здесь, даже у нас остановился на ночь, рериховец, о евразийстве толковал, иконы изучал, интересовался обществом Зиндера-Франка. Да и что там интересоваться, чистая масонская лавочка, а он изучал, иконы рассматривал, в прочие общества влиться хотел, шпион, а водку хлестал, только налей — стакана нет, большевистская выучка! А потом в полицию побежал, нашу «Азбуку» понес совпредам, и те наслали к нам с обыском, понял как! — Иван вскочил, бросил бумаги на стол, скривился и, громко стуча пальцем по столу, стал изображать полицейского: — По всем пунктам мирного договора Эстония должна наказывать всех лиц, что ведут антикоммунистическую пропаганду, ибо Эстония дружественное Совдепии государство, понял? — Оглянулся на Тимофея.
— И ты, и я, может быть, все мы под колпаком не у эстонской политической полиции, а у большевиков! Вот перед кем отвечаем, понимать нужно. За всем стоят комиссары! — Обернулся к Реброву, согнулся и, выгибая шею, как собака, стал шипеть: — Я неделю просидел, а вы два дня и заскулили, всех сдали. А я неделю, с туберкулезом! Так что вы мне теперь скажете? А? Что скажете, я вас спрашиваю? По вашей милости, ваша милость, по вами написанной писуле я, может, вообще…? а?
— Хотите прощения, чтоб просил перед вами? — огрызнулся Ребров.
— Не дождетесь! Не чувствую за собой вины.
— Откуда вам чувствовать-то? — Каблуков отвернулся. — И не ждали…
— Бросьте кривляться, Каблуков! На меня эти спектакли не произведут ровным счетом никакого впечатления. Одумайтесь и бросьте, пока не поздно. Вот же вам пишут в письме — в связи с принятым в Эстонии законом… Сидеть тише воды, значит.
— Так вы и письмо прочли? — Ухмыльнулся Иван. — Ну-ну… — Сел и опять уставился в бумаги.
В это неожиданно влез Тимофей, ввернул какое-то слово, что пора бы приостановить борьбу.
— Да, — сказал Борис, перебивая Тимофея, — верно. Это безумие теперь было бы продолжать заниматься этим. Кроме прочего, это ставит под удар теперь и меня, так как за мной и шпион ходит, и я к вам пришел и согласился, чтоб послания и письма приходили на мой ре-вельский адрес, полагая, что будут просто письма, но я ни в коем случае не хотел, чтобы присылали литературу из Харбина и календари! Мне ни в коем случае этого не надо! Я еще и за таможенную пошлину не получил обратно…
Каблуков поморщился.
— Пошлину
Тимофей, не заметив оскомины на лице Ивана, сказал:
— Борис Александрович правильно говорит, сейчас на самом деле было бы правильно приостановить… Да, может, следовало бы совсем призадуматься над тем, что писал Алексей о церкви и РСХД, может, Иван, тебе следует послушать брата и поехать в Болгарию, учиться в Богословский Институт, как и пишет брат…
Каблуков снова вскочил, листки полетели на пол, Иван кинулся теперь на Тимофея, толкнул его на кушетку, навис над ним и зашипел:
— Отступиться хочешь? Отступиться? Давай! Предай до петухов три раза! Давай! Я не против. Уходи к учителке, с ней живи, с детишками! Только одна заковырка есть: хочешь отступить, верни глаз! Ты его завещал России! Забыл? Если отступаешься, давай глаз сюда! Он тебе не принадлежит!
В руке у Каблукова при этом откуда-то взялся нож. Борис почувствовал, как его ноги слабеют и во рту все сохнет, горло сдавило, он хотел подойти, взять стул, разбить его о голову Ивана, у него аж потемнело в глазах от решимости, само желание съездить по густым каштановым волосам мгновенно его опустошило, и руки затряслись. Расстегивая пуговички на воротнике, он сказал слабым голосом:
— Каблуков, вы с ума сошли. Прекратите немедленно.
— А вы не лезьте не в свое дело! — грубо ответил тот, глянув порывисто на него через плечо. — Это между нами только. Как в семье. Брат с братом говорит, не лезьте. Так и тут.
— Да вы что, это, конечно, не так. Вы и не братья…
— Тебе почем знать, братья мы теперь или нет?
— Все равно. Так нельзя. Хоть бы и с братом…
— Да что нельзя?! — развернулся к нему Каблуков, и художник почувствовал облегчение. — Кто вы тут решать, что можно, чего нельзя! Не лезь, говорят! Иди своей дорогой! Тебе на судьбу России плевать, а на нас и подавно должно быть. Что не плюнешь? А? Что тебе этот слюнтяй? Он тебе зачем? Кто он тебе?
— На твою Россию — да, а на глаз его нет, не плевать. На всю Россию и весь народ ее — да, плюю прямо сейчас на пол, — и Ребров сплюнул, почувствовав в себе силу и жар, мурашки пронеслись по спине и волосам, — а вот за глаз его смертным боем с тобой биться буду!
— Давай! — резво крутанулся на месте Каблуков, пружиня в коленках, будто танцуя: живость в нем была необыкновенная. — Я тоже буду. Потому что глаз этот от России уже неотделим! И если хочет уйти, пусть глаз отдает. А если ты не дашь, я за этот глаз, как за Россию, с тобой, гадом, биться буду!
На лбу Ивана блестел пот, глаз тлел, как уголек, волосы шевелились и отливали пламенем, мотыльки порхали вокруг него, как нимб. Он был одержим. В руке поблескивал нож. Иван сделал шаг в направлении художника. Борис почувствовал, как в животе что-то вздрогнуло, в паху пробежал холодок и волосы зашевелились.
— Ты не прав, Иван, пойми, ты не прав, — заговорил художник сдавленным голосом. — Так нельзя. И в одном ты ошибаешься — мне не плевать на Россию. И он, и ты — вы оба — моя Россия, или не понял ты этого еще? Когда поймешь?