Хасидские рассказы
Шрифт:
Когда Малке увидела, что им грозит плохой конец, она схватила Ноаха на улице за шиворот и потащила его к раввину. Весь базар полон был бельзенских хасидов, но кто подступится к женщине?.. «Для мужчины, которого побила женщина, нет ни суда, ни защиты». Жена Ноаха шла за ними и осыпала ее ужаснейшими проклятиями, но подойти близко боялась. У раввина Малке рассказала все от начала до конца. Она требовала, чтоб Hoax помог или построить брандмауэр или замять дело…
Но храбрый раввин знал, что кого он ни осудит, сторона потерпевшего рассчитается с ним, — и он выпутался так, как подобает ученому
Ну, «истец должен последовать за ответчиком.» Hoax согласился, Иерухим должен был подчиниться, — и отправились в Бельз.
* * *
Перед отъездом Иерухим оставил своему зятю доверенность и несколько рублей, которые ему удалось занять (а одолжали ему из сострадания), чтобы он подал апелляцию.
Но все шло шиворот-навыворот. Зять эти несколько рублей проел, или, как он говорит, потерял… Малке от всех этих огорчений слегла в постель…
У ребе Иерухим, правда, выиграл брандмауэр и «судебные издержки», но на обратном пути их обоих, Ноаха и Иерухима, поймали на границе и домой привели по этапу.
Когда Иерухим вернулся, Малке покоилась уже на кладбище, а домишко был снесен…
Мальчик
— Пойдем гулять, — предлагаю я ему.
— Гулять? — бормочет он.
Бледное личико покрывается легким румянцем.
— Ты никогда не гуляешь?
— Теперь нет. Когда мама, мир праху ее, была в живых, она брала меня с собою гулять по субботам и праздникам… Отец же — долгоденствие ему — велит посидеть лучше за какой-нибудь священной книгой.
Этот разговор происходил уже под длинным навесом для лошадей. Издали мерцает на фонаре красный «щит Давида». Лица мальчика я не различал, но его худенькая ручка дрожала в моей руке.
Мы вышли на улицу.
Небо висит над Тишовицем, как темно-голубой плащ с серебряными пуговицами. Моему же спутнику оно, вероятно, казалось усеянной серебряными блестками завесой перед кивотом. Он, быть может, мечтает о подобном же мешочке для филактерий; лет через пять-шесть он, пожалуй, получит подобный подарок от невесты.
Ночью местечко имеет совершенно другой вид. Кучи мусора, покривившиеся домишки тонут в «поэтически тихом лоне ночи», а окна и стеклянные двери кажутся громадными, огненными, лучащимися багрянцем глазами…
На очагах, верно, стоят горшки
В некоторых домишках, однако, совершенно темно. Там едят сухой кусок хлеба с селедкой или без нее, а может быть, читают лишь молитву на сон грядущий и ложатся без ужина… В одном из домиков стоит, должно быть, та вдова, которой так мало нужно, и бьет себя в исхудалую грудь, читая длинную исповедь… Может, она примеряет свой саван… Вспоминает про свое, обшитое золотой каймой, подвенечное платье; из старых глаз падает слеза, и она посылает в темную ночь свою улыбку: «Много ли нужно еврейке?»
У моего сиротки совсем другое на уме.
Подпрыгивая на одной ножке, он задирает головку к луне, которая с тупой важностью плывет между облаками.
Он вздыхает.
Заметил ли он падающую звезду? Нет…
— Ой, — говорит он, — как я бы хотел, чтоб пришел Мессия!
— А что?
— Я хочу, чтобы луна стала больше… Так жаль ее! Она, правда, согрешила, но так долго страдать… Ведь уж шестая тысяча идет.[52]
Всего только две просьбы: от отца земного еще одно луковичное перо, а от Отца Небесного, чтобы луна стала больше!
Я с трудом удерживаюсь от страстного желания сказать ему: «Оставь! Земной отец твой скоро женится, будет у тебя мачеха, и ты будешь плакать из-за куска хлеба. Откажись от луковичного пера, забудь и про луну…»
Мы вышли за город. Дыхание весны несется с зеленого поля. Мальчик тащит меня к дереву. Садимся.
— Тут, — приходит мне мысль, — он, должно быть, сиживал со своей матерью. Она ему, вероятно, показывала, что растет на этих полосах: он различает пшеницу, рожь, картофель.
— А тут растет терновник! Никто не ест терновника?
— Ослы его едят!
— Почему, — спрашивает он, — Бог сделал так, что каждое живое существо питается особой пищей?
Он не знает, что если бы все равно ели одно и то же, все бы равны были…
Лящев