Хасидские рассказы
Шрифт:
— Что это значит? Что говоришь ты, Hoax?
— Не мне, — объяснил цадик со спокойной улыбкой, — а моей душе недоставало…
— Почему, Hoax?
— Ваша Тора, ребе, лишь сухой закон. Она — без благодати, без искры милости ваша Тора! А потому она без радости, без воздуха… Одно железо и медь — железные постановления, медные законы… И слишком она недоступная Тора, — для ученых только, для одних избранников…
Брестский раввин молчит, а цадик продолжает:
— А скажите мне, ребе, что вы можете дать всему Израилю? Что у вас есть для дровосека, лесника, для ремесленника, простого еврея?.. В особенности для грешного
Брестский раввин молчит, будто не понимает, что тот говорит, а Бяльский цадик по-прежнему стоит перед ним и продолжает своим сладким голосом:
— Простите меня, ребе, но правду я должен сказать: жестка была ваша Тора, жестка и суха, потому что она была лишь телом Торы, а не душой ее!
— Душой? — спрашивает раввин и трет рукой свой высокий лоб.
— Конечно! Ваша Тора, ребе, как я сказал, лишь для избранников, для ученых, но не для всего Израиля, а Тора должна быть для всего Израиля. Святыня должна осенять весь Израиль. Ибо Тора — душа всего Израиля.
— А твоя Тора, Hoax?
— Вы хотите видеть ее, ребе?
— Тору — видеть? — удивляется Брестский раввин.
— Пойдемте, ребе, я вам покажу ее. Я покажу вам блеск ее, радость, льющуюся из нее на всех, на весь Израиль.
Брестский раввин не трогается с места
— Прошу вас, ребе, пойдемте, это недалеко.
Он вывел его на балкончик. Я тихонько пошел за ними.
Цадик почувствовал это:
— Ты можешь пойти с нами, — сказал он, — Шмая, сегодня и ты увидишь… Брестский раввин также увидит… «Радость Торы» увидите вы, увидите истинную «радость Торы!»
И я видел тоже, что и всегда в Симхас-Тору, но видел иначе… Как бы завеса спала с моих глаз.
Бездонное, беспредельное небо, такое голубое, ярко-голубое, чарующее. По небу плыли белые, точно серебряные, облачка, и если всмотреться в них, то можно было видеть, что они буквально дрожали от радости, что они плясали с «радостью Торы». Город обхватывал широкий пояс темной зелени, но эта зелень была такая живая зелень, такая живая, точно сама жизнь витала между травами. Казалось, каждый раз то тут, то там вспыхивают огоньки отрады, упоения жизни… Видно было воочию, как огоньки прыгают и пляшут между былинками… точно обнимаются и целуются с ними…
А на лужайках, усеянных огоньками, группами гуляют хасиды. Атласные и даже ластиковые кафтаны блестят, как зеркало, одинаково блестят, как целые, так и рваные… А огоньки, вырываясь из травы, льнут и цепляются за блестящие праздничные одежды. Казалось, с восторгом, с любовью пляшут огоньки вокруг каждого хасида. И все группы хасидов смотрят с такими жаждущими глазами кверху, к балкончику цадика… И эти жаждущие глаза, я видел воочию, оттуда, с лица цадика, всасывают в себя этот свет, и чем больше они всасывают света, тем громче поют… тем громче и громче… тем веселее и священнее…
Каждая группа пела свою мелодию, но в воздухе все эти мелодии и голоса сливались, и до цадика доходила одна лишь песнь, одна мелодия… Точно все пели один общий гимн… И все кругом поет — и своды небесные поют, и земля снизу поет, и душа вселенной поет, — все, все поет!..
Творец мира! Мне казалось, я растворюсь в блаженстве…
Но мне это не суждено было.
— Пора вечернюю молитву читать, — вдруг резко заявил Брестский раввин. И все исчезло…
Тихо. Завеса опять упала на глаза: наверху
* * *
Они не сошлись: Брестский раввин миснагид по-прежнему, он с тем уехал.
Но кое-какое действие эта встреча оказала: Брестский раввин уже более не преследовал хасидизма.
Как он открылся,
или рассказ про козла
Как отказать еврею! Скажешь слово, и оно как раз оправдывается; раз, другой — и всплывает это наверх, как масло на воде — а затем тянут уже со всех сторон…
То же самое произошло и с ребе Нахманом… Ему разве хотелось отказать кому-нибудь? — И пронюхали, узнали; тихая лампада разгорелась и светит уже на всех улицах!
Конечно, воцарилось в местечке веселье, радость. С одной стороны — горя всегда много, — праведник может пригодиться; с другой стороны — будет заработок, народ начнет стекаться со всех сторон… И, как грибы после дождя, вырастают маленькие чудодействия. И неудивительно: человек никому не отказывает, а всякое слово его — царское слово. И расходится молва по всей округе. По субботам негде яблоку упасть; стол на три комнаты накрывают местные жители, приезжие из окрестных сел и деревень… К столу подают уже вина, фрукты; при этом надо заметить, что в тот год был большой урожай фруктов…
И радость растет со всяким, вновь прибывшим лицом. К ужину, в субботу, из комнат доносится уже такое пение, что даже звезды в небе пляшут от радости! Да будет благословенно, говорят, Его святое имя, — и пускаются в пляс вокруг стола… А он, ребе Нахман, сам виновник торжества, сидит на первом месте — и ничего! К вечерней молитве, на исход субботы, он совсем загрустил, — даже руки стали у него дрожать, вот-вот выпустит из рук бокал с вином… После молитвы забрался в уголок, прочел про себя положенные славословия, и вдруг встал и вышел из комнаты.
Все, понятно, хотят следом за ним пойти; но он обертывается и знаками показывает, что ему это не желательно. Остались; подошли к окну, и видят, как он прошел по базарной площади и направляется за город; идет согбенный, пришибленный, как человек, у которого большое горе на душе.
Печаль овладела всеми.
Одни снова сели за стол, другие принялись ходить взад и вперед по комнате, а некоторые совсем разошлись по домам. Те же, которые остались, хотели затянуть песню, «Элиогу», но как-то не поется; послали за вином, — не пьется, не лезет!