Хазарские сны
Шрифт:
Народ на корме повалился с ног и уже не поднимался до конца пути: так моментально сморил несгибаемый было народ могучий послеобеденный сон. Теперь на скутере задумчиво бодрствовали лишь Наджиб да Сергей.
Волга стала двоиться. В ней появились рукава и острова — удлиненные, зализанные с двух концов, они тоже как будто бы плыли по течению. Само течение стало заметно тише, как бы ушло вглубь, под воду. Наджиб, несмотря на свое абсолютно сухопутное имя, грамотно угадывал фарватер и твердой рукой вел свой почти поголовно спящий пластиковый ковчег. Сергей оглядывался по сторонам, пытаясь узнавать берега, вдоль которых проплывал когда-то в юности. И не узнавал: жизнь словно отступила от них куда-то вглубь. Россия отступила от главной своей реки, как забывают некогда торную тропу и она травенеет, забивается сором и кореньями. Забвеньем затягивается.
Печальнее всего выглядят заброшенные причалы и дебаркадеры. Сгнившие, с проломами вместо дверей и окон, зияющие могильной мглою. Какое там регулярное сообщение, особенно между малыми населенными пунктами! Какие там «кометы» и «метеоры»; разве что туристов вдоль городов покатать. Когда-то, еще работая в «Комсомолке», корреспондентом, Сергей любил пользоваться этим быстроходным речным транспортом. Именно на «ракете», уходившей ранним-ранним утром, добирался когда-то из Саратова до Хвалынска — писал о тамошних яблоневых садах. «Ракета» же, вспарывающая медлительный волжский плёс, как блистающая цыганская игла, за три-четыре часа доставила его потом и обратно в Саратов. Сейчас этого стремительного и недорогого русского транспорта в обиходе практически нет, разве что в качестве ресторанов и казино пришвартовали. Да и сады в Хвалынске, откуда родом Петров-Водкин и Суслов, говорят, вырождаются: время такое, требует других сортов и других сортоиспытателей.
Река перестала быть плодоносной артерией, главной торговой улицей, при которой кормились тысячи и тысячи, и люди, как стрижи, что живут в прибрежных кручах, покинули ее берега, передвинулись поближе к федеральным автотрассам, с которых и им кое-что перепадает. Сельская Россия едва ли не поголовно вышла сейчас на большую дорогу, обслуживая ее и пропитанием — вдоль трасс, как потемкинские хлипкие деревни, выстроились убогие, неопрятные шалманы, с зазывными аппетитными дымками, чьи истинные хозяева, как правило, проворные, с начальным капитальцем, собранным в дорогу половиною аула, кавказцы или азиаты, а русские или, там, застенчиво-неуклюжая мордва, лишь состоят у них в унизительном найме, давая «бизнесу» соответствующее местное лицо и рыжую окраску. Обслуживают ее, ненасытную, и живым товаром, выставляя вдоль Большой Дороги едва ли не лучший свой генофонд, все, что способно составить конкурентоспособную витрину городу.
Сорок лет назад река снаружи, на поверхности кишела жизнью примерно так же, как изнутри: шли, опасливо разминаясь друг с дружкою, тысячетонные баржи, сухогрузы, по последнему слову техники сработанные многопалубные теплоходы, туристические и просто маршрутные, пассажирские — страна ездила ведь куда больше, чем сейчас. Страна в состоянии была ездить, передвигаться. Сейчас же она села, как садится больной на ноги человек, и темная, зловонная жижа того и гляди потечет из-под пролежней. Родственные связи и те стали обрываться, в том числе и по самой простейшей причине: непосильности, неподъемности дальней дороги для обыкновенного трудяги (да его и трудягою не назовешь, поскольку чаще всего работы-то у него как раз и нету). Осевшие по самые ноздри нефтеналивные танкеры, неутомимые жучки-плавунцы, корявые «толкачики» в обе стороны упорно гнали плавучие платформы или целые футбольные поля древесины, плотов. Не говоря уже о разномастной мелочи, как шустрой, молекулярной, так и тихоходной, патриархальной — всё, как намагниченное, облепляло вздымавшуюся, в многотрудном, святом поту роженицы волжскую грудь, смычки всех мыслимых на свете калибров играли, выводили свою трудовую песнь на этой главной, басовой струне России.
Сейчас же, если и покажется что-нибудь навстречу вроде того дотошного катерка-кобелька, что неизвестно для чего выуживал их из бесчисленных волжских вод, так уже и таращишься на него, как на брата по разуму.
На прикол поставили Волгу.
Сначала ее перегораживали электростанциями, теперь же заткнули гигиенической прокладкою — где-то там, у самого русского истока.
Грустно озирался Сергей по сторонам. Наверное, еще и потому, что сам он за эти сорок лет почти что выжег дотла свою жизнь, не нажив, кроме детей и внуков, ничего путного: а так мечталось, в том числе и на этих плёсах, особенно после Углича, после девчонки
А плыл-то всего-навсего на пикник — взамен того, о чем мечталось.
Обогнали странную посудину. Старомодная яхта под парусами с выключенным, видимо, мотором, метров пятьдесят в длину. Ещё и не свечерело, а по ней, по периметру бортов уже зажжены бледные огни. Причем не электрические — не то бездымные, экзотического масла, судя по опахнувшему на мгновение запаху, факелы, то ли громадные и тоже почти бездымные свечи. Тягучая музыка, с редким, едва обозначаемым пульсом шероховатого, бычьей кожи, барабана тотчас на миг, как запахом, нежно овеяла. Смутное, почти скрытое парусами движенье на палубе женских полупрозрачных мальковых тел: туристов, наверное, везут, иностранцев. В чем-чем, а в этом мы насобачились, ублажаем по всей программе — если платят. Какой-нибудь плавучий карнавал с евроазиатским кабаре или борделем на борту, чтоб далеко «налево» не ходить. Странного только цвета для карнавала: сама яхта черна, как из гробовой доски. Опоясывающий ее ряд прямоугольных, не корабельных окон, иллюминаторов слабо светится не золотом даже, а голубоватым, спитым, газовым — не яхта, а плавучая газовая камера. Многокорпусные паруса же желтого, мускатного цвета и слишком уж размашисты, высоки и объемны для парусника с мотором, у которого они скорее для некоего экономного форса, декора, чем для дела. И, повторяя гробовую черноту бортовой доски, на переднем, круто, выпукло выгнувшемся — черное, гудронно отливающее, потому как вышито аспидным шелком, а не нарисовано, зловещее пятно.
Наджиб, показалось Сергею, еще плотнее сжал и без того в нитку, в шрам сросшиеся бескровные губы и еще больше наддал, торопясь обойти попутчицу, как будто парусник мог составить им конкуренцию. Сергей же шею сломал, оглядываясь назад и пытаясь получше рассмотреть изображенье на парусе.
Паук! Каракурт! Черная вдова! — Сергей знал ее с детства. Мать строго-настрого наказывала ему не трогать ни единого, даже самого безобидного, в углу сарая на тончайших белокурых стропах обосновавшегося субчика, дабы не нарваться на черную вдову. И однажды, в страшно знойное лето показала ему ее, расположившуюся на солнцепеке поверх пересохшей кизячной кладки: верх, спина действительно графитно черны, с пунктирным, подводным, щепотью проложенным крестом, пухлое же — возможно, соитие уже состоялось? — на нарыв похожее брюшко — цвета желтой, нездоровой глазной склеры. Мать даже на руки его взяла, показывая на отдалении каракумскую гостью, чтоб, не приведи Господь, не потянулся рукою. И заклинающе наказала на всю жизнь: не трогать! Ни серых, домашних, ни коричневых, ни, упаси Господь, черных.
После брачных игр черная вдова съедает, вернее, высасывает своего суженого дотла. Один мозолистый, подсыхающий чехольчик остается. Был мужик — и вытек, израсходовался безрассудный труженик жизни, оставив в ядовитом и коварном возлюбленном чреве полтора десятка собственных пороховинок — чтоб через полчаса и самому, всеми остальными соками, к ним присоединиться.
Любопытный, однако, символ избрали организаторы для плавучего туристического кабаре! — вряд ли сыщется смельчак переспать под ним даже с голенастою солисткою…
Сергей вздрогнул: на главной мачте неожиданно взвился узкий, раздвоенный, как змеиное жало, золотого цвета штандарт с той же самой вдовой, что и на главном парусе.
Яхта отстала, превратившись сначала в точку, а потом и вовсе, вместе с парусом, с главною высокомерною мачтою и со странным штандартом, будто под воду сошедшая. Минут через двадцать Наджиб, так и не проронивший больше ни слова, плавно, глиссадою взял к берегу. Там, в укромной зеленой пазухе, блеснула в остатках дня добротная черепичная крыша.
Сергей уехал из Волгограда в Москву — его утвердили в газете заведующим сельским отделом; впоследствии ему предстояло стать в ней и членом редколлегии, и ответственным секретарем, и даже дослужиться до заместителя главного редактора и какое-то время сидеть в том самом кабинетике, где учил его когда-то уму-разуму покойный славянофильский эстет Феликс Овчаренко. И они с Ворониным надолго расстались. Воронина сперва избрали первым секретарем одного из крупнейших партийных райкомов города, а потом, еще при Куличенко, и секретарем областного комитета партии по пропаганде.