Хазарские сны
Шрифт:
Да еще и неизвестно, окажись этот конкретный малец в детстве в Узбекистане или, там, в Таджикистане, учился бы он в школе вообще. А в Николе в те годы было аж три школы, причем одна из них «белая» (это при наличии и «красной», сделанной из красного церковного кирпича, на церковных развалинах — так что, мои земляки с церковью еще поступили по-божески, пустив ее под школу, а не под склад горюче-смазочных материалов), называлась «узбекскою».
Потому что в ней преподавали, наряду с русским, и узбекский язык.
Самое удивительное, что она действительно белая, гашеной известью старательно выбелена и вид, даже после азиатов, всё ещё имела невытравимо азиатский: первые три года, уже после комендатуры, мне тоже довелось учиться в ней.
Сейчас в самой Москве уже можно встретить совершенно законченных, хотя еще в большинстве своём пока благонамеренных,
Царь не только давал в Петербурге своим национальным вновь завоеванным или добровольно присоединившимся сатрапам вполне пристойные собственные «царские» дворы, он еще и сыновей их приписывал в Пажеский корпус, а затем — гвардейцами в собственный конвой. В конвой! — то есть, в собственную же блистательную охрану, выполнявшую, правда, скорее роль аристократической свиты, нежели серьезного функционального сопровождения.
Вот так-то!
Знал, откуда, от какой груди их отнимал и к какой — еще несмышлеными сосунками — прилаживал. Здесь уже упоминалось о судьбе одного из Шамилевых сыновей, преступившего клятву русскому царю и ставшему со временем турецким генералом. Но этот сын был безотлучно в горах, с отцом. Однако у Шамиля имелся и другой сын — тот, что как раз даже в разгар Кавказской войны и воспитывался в Петербурге, в Пажеском корпусе, при дворе. И судьба его не менее поучительна.
С течением лет, сославшись на годы и недомогания, Шамиль вытребовал сына назад. Царь, человек слова, отпустил. С большой неохотой, после неоднократных отсрочек двинулся едва достигший совершеннолетия юноша, снабженный достойною кавалькадою, в родные горы, которые уже едва помнил. К тому времени он уже был неплохо образован, подавал большие надежды в науках, и ему вовсе не улыбалось браться за оружие, погружаясь в грязь и кровь, тем более против человека, которого считал своим благодетелем. Была и еще одна причина отсрочек и сердечной туги: в Петербурге оставалась его первая любовь. Всю сумасшедшую юную горскую страсть вложил в неё Шамилев наследник и, как водится с первой любовью, без отдачи. Через силу, с остановками и прощальными молодыми кутежами добрались до предгорий, где и состоялась тайная передача наследника людям непокорного мюрида. Но отменного, в отца и других братьев, вояки из парня не вышло. Стал на глазах чахнуть — даже выписанный из Петербурга и, опять же по высочайшему соизволению, примчавшийся в горы лейб-медик не помог. Шамиль уже неоднократно пожалел, что настоял на возвращении сына на родину. Дело в том, что Петербург отравил его, в том числе, помимо несчастной любви и образования — и северной скоротечной чахоткою. При известном умонастроении можно было бы предположить и другое, натуральное «отравление», но в нём никакого смысла не было, да и не в традициях это русского православного самодержавия, хотя коварства в кавказских войнах хватало с обеих сторон.
Умер, зачах от тоски и болезни Шамилев первенец, так и не взяв в руки кинжала, так и не обагрив их русской, братской, как считал, кровью.
Если кто и мог отравить его натурально, так только сами горцы — им, а не русским, это могло быть на руку.
…А наезжая в Кисловодск, выдвиженец наш всякий раз непременно навещал и Николу. Он и Кисловодск-то, наверное, выбирал не столько потому что Россия — мало ли в России курортов, доступных республиканскому министру? — а потому, что — Никола. Никола рядышком, в которую его влекло еще больше, чем в собственно Россию. А заскочив на санаторной «Волге» в нашу Николу, останавливался в том же дворе, где и вырос. У Георгия Пантелеевича. И на огороде Георгия Пантелеевича, полого и длительно спускавшемся к балке, они разжигали
И тетка Маня, не допускавшаяся к священнодейству, совершенно безропотно попустительствовала им, чего в других обстоятельствах и представить невозможно: чтоб наши никольские тетки попустительствовали мужьям хоть в чем-либо из женских, бабьих прерогатив.
По мере созреванья ферганского плова к огороду Георгия Пантелеевича, привлекаемые запахом созревающего счастья, стягивались поодиночке, а то и конспиративными двойками и даже тройками, Никольские народные массы мужеского пола, в основном ровесники приезжего министра (других министров в Николе сроду не бывало, поэтому узбеко-таджиком гордились как своим, словно был он министром всего Союза, а то, чего там мелочиться, танцевать, так королеву — и просто премьером «Коцыгиным», как произносили в Николе) и Георгия Пантелеевича. Который к тому времени тоже был не последней спицей в колеснице, а бригадиром, что в переводе с никольского означало: кум королю и сват министру.
Друг министра — это еще круче, чем сват.
У всех у них детство пришлось на комендатуру. Которая, в общем-то, не делила поднадзорных-подконвойных на русских и нерусских. Все они для нее одним миром мазаны: враги трудового народа. Враги трудового народа со сбитыми в кровь трудовыми мозолями. Так что, комендатура и являлась в конечном счёте первейшим пестователем нашего никольского подкожного интернационализма.
Запах счастья вовсе не состоял из собственно запаха плова, который в их голодное и подневольное детство (родной мой дядька Сергей сам признавался, что из-под комендатуры, из-под тюрьмы и голода в семнадцать лет и сбежал аж на фронт, потому что это вполне недвусмысленно было единственно открытое, сургучом не залитое направление побега) был просто редкостной эманацией рая на земле, случайным веяньем небес. И даже не из аромата сивушных масел — всяк подходивший к костру и сам в каждом братски оттопыренном кармане тащил, как расторопный подносчик снарядов, по поллитровке.
Нет.
Совокупно с мерным созреваньем, поспеваньем плова над костром, над пловом, над дядьки Жоркиным огородом, над опускающейся в ночь Николой созревала, поспевала песня.
Они пели песни своего детства. И русские, и узбекские. И те, и другие — пели на два голоса. Министр, естественно, знал, помнил русские песни, особенно народные. Но и Георгий Пантелеевич, оказывается, тоже помнил — узбекские! Целая спевка собиралась к полуночи вокруг бригадирского пятиведерного казана. Светящимся, светляковым столбом, вместе с тучным запахом плова и горького хмеля вздымались к никольским недалеким звездам и слитные, печальные, местами даже слезою, как молью, траченные, поскольку спиртного всякий раз оказывалось на брата даже больше, чем плова, голоса. Выброс счастья, а может и горя одновременно, устремлялся из этого прямо на огороде образовавшегося горячего кратера. Голоса-то были мужские — женщин в круг не допускали — грубые, зычные, но печаль, мелодия в небо выструивалась — детская.
Вроде как волки, бирюки матерые собрались в круг, пасти огнедышащие — после влитого-то! — задрали, разверзли, ощерили, а запели, завыли оттуда, из самого их могучего нутра, из утробы — волчата. Дети. Подранки.
Почти что ангелы.
Два дня после этого министра лечили, сухое горячее полотенце ему, в горнице, как в мавзолее, торжественно уложенному, ко лбу прикладывали — культур-мультур однако! И на третий день, основательно подлеченного, обложенного, словно жареный гусь яблоками, гостинцами, все на той же санаторной номенклатурной «Волге» Георгий Пантелеевич провожал его обратно, на воды.
А вы говорите, что только преступников тянет на место преступления. И жертв, оказывается, тоже.
На память об испарившемся Востоке в селе остались не только сиротливое кладбище, не только непривычные на вид дети, которые с десятилетиями превращаются во вполне обрусевших стариков. Тесное сосуществование двух национальных общин породило даже третий, из взаимных диффузий, язык. Я еще помню некоторые слова из того языка, который нигде, кроме как в нашем селе, не слыхал. Например, у нас до сих пор говорят не «лохмотья», а «шардыки». Старьё, манатки — это и есть, по-нашему, шардыки. Или слово «дарман», что значит по-русски сила. Дарман есть — ума не надо: у нас эту пословицу произносят именно так.