Хендерсон — король дождя (другой перевод)
Шрифт:
Дети носились вокруг нас и визжали от удивления и восторга. Несколько мальцов побежали сказать взрослым, что прибыл белый человек.
— Что, если я позабавлю пузатых чертенят — подожгу этот куст? — спросил я Ромилея и, не дожидаясь ответа, крутанул колесико своей австрийской зажигалки. В одно мгновение невидимое на солнце пламя охватило куст. Через минуту от него на песке осталась только кучка золы. Ребятня испуганно притихла.
— Как, по-твоему, прошло представление? — спросил я Ромилея. Тот молчал. — Хотел позабавить детишек.
Мы
Я не ожидал, что ее рыдания так подействуют на меня.
Конечно, при общении с людьми надо быть готовым ко всему: к переживаниям, обидам, страданиям. Тем не менее я был потрясен несчастным видом этой молодой женщины. Женские слезы вообще ранят меня. Совсем недавно в гостинице у Мексиканского залива горько плакала Лили, и я раздраженно пригрозил покончить с собой. Но эта женщина — незнакомка, и труднее объяснить, почему рыдания вызвали во мне бурю чувств.
«Что я наделал? — в смятении подумал я. — Может, мне надо бежать в пустыню и жить там схимником, как принято у православных, пока не изыдет дьявол из меня и не будут люди взирать на меня со страхом и сомнением? Может, надо бросить пистолет, и пробковый шлем, и австрийскую зажигалку, и все остальное? Может, питаться одними акридами, пока не исторгнется из меня мое неистовство и все-все дурное, что есть во мне? Вся дурь и скверна. Однако как же я смогу тогда жить? Ведь это мой характер! Это я сам! Помоги мне, Господи! Все перепуталось в моей жизни, все перепачкалось и поломалось!»
И я стал убеждать себя, что преждевременно радовался в те дни, когда мы с Ромилеем шли по Хинчагаре, и воображал, будто уже переменился. Оказалось, что я еще не готов к нормальному общению с другими людьми.
Общество гнетет меня. Я бываю неплохим, когда один. Но стоит мне выйти к людям, душевная чехарда начинается сызнова.
Рядом с этой женщиной я сам был готов зарыдать по оскорбленной жене, брошенным детям, умершему отцу, младенцу-найденышу, забытой скрипке… Я почувствовал, как распухает нос и щекочет в ноздрях.
За молодой женщиной стояли ее соплеменники и тоже плакали — негромко, ненавязчиво.
— Что с ними? — спросил я Ромилея.
— Они стыдно, — серьезно пояснил он.
А крепкая фигуристая красавица продолжала рыдать. По широким скулам катились крупные слезы и стекали ей на грудь.
— Что ее гложет, бедную девочку? — спросил я Ромилея. — И что значит «им стыдно»? За что? Не нравится мне все это. Может, нам лучше уйти? В пустыне как-то спокойнее.
Ромилей понял, что плачущая толпа меня растревожила.
— Нет, нет, господин, ты не вина.
— Может, я напрасно сжег этот куст?
— Нет, господин. Она плачет другое.
— Ну конечно же! — хлопнул я себя по лбу. — Как я раньше
Я вытащил свой «магнум» с оптическим прицелом и показал туземцам. Потом взял палку и начал показывать им приемы строевой подготовки с винтовкой. «Раз, два, три! Раз, два, три!» — приговаривал я.
Но общий плач продолжался. Люди закрыли лица руками. Только малышня с восторгом глазела на мои выкрутасы.
— Нет, Ромилей. Ничего не получится. Похоже, им не по душе наш приход.
— Они плакать мертвая корова, — сказал Ромилей. Он объяснил, что арневи скорбят по скотине, которая дохнет от жажды, полагая, что засуху наслали боги за их грехи. Поэтому и спрашивают нас, незнакомцев, что им делать.
— Откуда я знаю? Засуха она и есть засуха. Но я им сочувствую. Знаю, что это значит — терять любимое животное. Леди и джентльмены, — повысил я голос, — хватит уже, расходитесь!
Туземцы медленно разбрелись, поняв по тону моего голоса, что я переживаю за них.
— Ромилей, спроси: что, по их мнению, я должен делать?
— Что ты делать, господин?
— Пока не знаю. Что-то такое, что не под силу другим.
Ромилей разговаривал с туземцами под аккомпанемент басовитого мычания гладкокожих горбатых коров (африканские коровы значительно выше наших). Плач постепенно стих, и я получил возможность лучше рассмотреть арневи. Цвет кожи у них меняется от одной части тела к другой. Чернее всего вокруг глаз, тогда как ладони, напротив, светлые — как будто они играли в салочки со светом и свет смыл с них часть черноты.
Глядя на туземцев, я подумал, что разительно отличаюсь от них внешностью. Мое лицо напоминает конечную железнодорожную станцию, вроде нью-йоркского вокзала Гранд Централ: большой лошадиный нос, рот до ушей, глаза как тоннели.
Затем ко мне подскочил человек, с которым беседовал Ромилей, и заговорил по-английски. Я удивился: никогда не подумал бы, что люди, говорящие по-английски, способны так расчувствоваться. Правда, в той плачущей группе его не было.
По росту этого незнакомца — тот был дюйма на два выше меня — и крепкому сложению я заключил, что он важная персона. В отличие от соплеменников на нем была набедренная повязка, блуза, наподобие матросской, и зеленый шелковый шарф вокруг туловища.
Поначалу он говорил медленно, подыскивал слова, потом речь потекла свободнее. Не знаю, почему я удивился. Английский сегодня — великий имперский язык, каким в давние времена были древнегреческий и латынь. Не думаю, чтобы римляне удивились, когда парфяне и нумидийцы обращались к ним на латыни.
— Меня зовут Айтело. Добро пожаловать. Как поживаете?
— Что? Что? — Я приложил руку к уху.
— Айтело, — повторил он и поклонился.
В шортах и грязных сапогах-вездеходах, с синим пробковым шлемом на голове, я отвесил ответный поклон.