Хищники царства не наследуют
Шрифт:
Иногда Балыкову казалось, что Павел, стоящий на пороге к смерти, гораздо ближе к воющей и пылающей бездне, чем к хору ангелов. И это было уж совсем несправедливо. Полуголодное детство, колотушки и подзатыльники отца, жестокое избиение в техникуме, лишившее Павла одной почки и навсегда закрывшее для него мужскую профессию военного, о которой он мечтал, предательство любимой девушки жениха-инвалида привели Павла в обитель. Балыков не знал за братом ни одного греха, который мог бы тянуть его в адскую пропасть, потому испытывал жгучую ненависть ко всем тысячетомным толкованиям Ветхого и Нового заветов. Раскаявшейся
Андрею очень хотелось, чтобы Павел открыл глаза, устало улыбнулся ему и сказал что-то такое важное, такое доброе, что успокоило бы Балыкова и примирило его с грядущей смертью родного человека. Но Павел лежал без сил. В какой-то момент Андрей задремал, и ему приснилось, что Павел взял его за руку костлявой, высохшей, уже холодеющей рукой и сказал: «Я сейчас бабку Марфу видел, она недовольна нами, обоими. Мне сказала: «Покайся». Я очень виноват перед тобой, Андрюша. Я всегда считал себя высоко вознесшимся. Я живу в святом месте, а вы ко мне на поклон приезжаете, совета просите, но мудрости моей не понимаете. Прости меня за мой грех гордыни. А еще бабка Марфа сказала мне передать её слова для тебя: «Отринь». Что ты должен отринуть, Андрюша?»
Андрей вздрогнул и проснулся. Он замотал головой, оглядываясь вокруг. Никого посторонних не было, Павел спал, немного похрипывая. Его рука на одеяле, немощная, исколотая, в заживающих синяках и свежих кровоподтеках, немного подрагивала. Андрей еще час сидел подле кровати брата, раздумывая над приснившимся откровением Павла. Потом пришла сиделка и сменила его на посту.
Наутро Андрей пошел к настоятелю монастыря, и тот с неохотой принял его. Суровый взгляд, плотно сжатые губы отца Игнатия всегда вызывали раздражение в Андрее. Вот в чьем облике ни доброты, ни пресловутого христианского сострадания! И в этот трудный час Андрей искал в обители утешения, хотел исповедоваться, а там уж как пойдет, но, увидев нахмуренное лицо отца Игнатия, прогнал прочь свои мысли и даже горько усмехнулся своему порыву.
Отец Игнатий был стар, но крепок. Носил аккуратную рыжую бороду, такие же рыжие косицы выбивались из-под надвинутого на лоб клобука. Говорил он с посетителями на «ты», не делая исключения никому.
– Пришел зачем? – неласково сказал он Андрею.
– Я на исповедь пришел.
– Готов к исповеди? Постился? Молился?
– Некогда молиться было, просидел у отца Иллариона, потом много думал, спал.
– Молился? Второй раз спрашиваю, – мягче сказал священник.
– Нет, не молился, – признался Андрей почти со злобой в голосе.
– Принуждать себя надо было, молитва – тот же труд. Труд души, которая ленится и покрыта коростой себялюбия.
– Помогут ли молитвы? – вспылил Андрей. – Вот отец Илларион разве мало молился, а ведь как мучается.
– Учить меня вздумал? – хитро прищурившись, спросил неожиданно отец Игнатий. – Упрекать? Отец Илларион на пороге у Бога стоит, и мучится всякая душа, потому что греха исполнена. Я навестил его утром, провел обряд соборования. Легче ему стало.
Помолчал и добавил:
– Иди к нему, после исповедуешься, коли настоящее желание будет, а притворства мне тут не надо, и душу чужую торговать нечего
Сказал и удалился с достоинством, подымаясь по ступенькам трапезной.
«Ты, что ли, пузан, душами торгуешь? Я бы купил, не задумываясь!» – чуть не сказал вслух Андрей, и вся его злоба, которая копилась на себя, на болезнь Павла, на несправедливость всех событий последних его мрачных лет, словно высвободилась в этом невысказанном оскорблении. Он бессильно опустился на ступени голубого, как пасхальное яйцо, храма, злобно размазывая по лицу обильные слезы. Его обходили люди, никто не утешал. Затем Балыков, пошатываясь, побрел на автобусную остановку. Проехав пару километров в сторону больницы, он вспомнил, что бросил свой автомобиль у сквера на стоянке, и ехать в маршрутке ему незачем. Но вылезать не стал, так и сидел на трясущемся сиденье, под которым нещадно грела печка, и смотрел в окно. Кондуктор косилась на Балыкова, что-то говоря водителю.
– Больница, – визгливым голосом произнесла она на очередной остановке и повторила: – Мужчина, эй, вы больницу спрашивали. Будете вылазить?
Андрей вышел из маршрутки и направился к серому панельному корпусу административного здания госпиталя, пошел мимо забора в узкую калитку через больничный парк в отделение интенсивной терапии. Скинув куртку в раздевалке, надев застиранный больничный халат и бахилы, Андрей прошел мимо будочки-часовенки. Оттуда как из окошка укоризненно смотрел на малодушного посетителя темный лик Господа Вседержителя. Балыков не остановился и поднялся на второй этаж, сразу к пятой палате.
Брат сидел на кровати среди подушек. На худых плечах болталась серая холщовая рубаха, походившая на саван.
– Ты весь отпуск хочешь тут провести? – улыбнулся Павел, и Андрей торопливо кивнул, сел рядом сжал руку, такую же холодную, как во вчерашнем сне.
– Мерзнешь? – спросил Андрей и начал подтыкать одеяло вокруг торса.
– Нет, ничего не чувствую, – словно удивленно ответил брат. – Спал хорошо.
– Что снилось? – автоматически, без надежды услышать правду, задал вопрос Андрей.
– Хотел бы я сказать, что сад Эдемский, – улыбнулся вымученной улыбкой Павел, – но нет. Снились какие-то пятна цветные. Карусель цветных пятен. Точно цветы на домашнем ковре. К чему цветы? Нынче и ковры никто не вешает? Помнишь, у меня дома трёх медведей на ковре? Шишкин.
Павел склонил голову немного набок, словно отдыхая от тяжелой работы.
– Да, помню этих медведей, – с деланной радостью поддержал Андрей. Сиделка показала глазами на дверь и вышла за лекарствами для перевязки. – На ковре, в углу, дырка была от папироски, батя твой прожег, а бабка взяла да и зашила красными нитками. И вышила сверху цветок на ковре, а ты говорил, что это папоротник расцвел в чаще леса.
Павел засмеялся, вспомнив такую деталь.
Вернулась сиделка, стала переворачивать больного, выполняя все, что требовалось. По комнате поплыл запах мази и спирта. Андрей отвернулся к окну. Мужество покинуло его вновь, по лицу потекли слезы. Он снова и снова возвращался мыслями к отцу Игнатию, отказавшему ему в исповеди. Внезапно сиделка вскрикнула, стала тормошить больного, приговаривая: «Павел Александрович, Павел Александрович!». Но отец Илларион не шевелился, широко раскрыв глаза.