Холера (сборник)
Шрифт:
Не для красного словца я говорю «так называемое сознание». Теряя связь с действительностью, мы перемещаемся в свой мозг. Жизнь мозга продолжается, сознание работает, но работа его виртуальна. Возможно, в состоянии обморока или комы человек живет интересней и насыщенней, его видения, не стреноженные реальностью, освобождают душу от неуклюжей бренной оболочки, гравитация не мешает ему предпринимать сколь угодно затяжные прыжки, и препятствия в виде стен, крыш, гор и вод преодолеваются легко и свободно. Обморок Касторского был всего лишь переходом в гораздо более плотные слои виртуальной реальности, потому
Теперь жизнь Платона Егоровича на долгое время, пока не сработают известные медикаменты, вводимые в отравленную алкоголем кровь, будет подвержена исключительно метафизическим процессам в его несчастном мозгу. Он будет разговаривать как с существами вымышленными, в виде ангелов и демонов и самого Сатаны (чья вымышленность, впрочем, под вопросом), так и со своими пациентами, которые будут осаждать его несчастный мозг целыми палатами, особенно же станет усердствовать маленький Энгельс, добиваясь свободы, но не получит ее, поскольку, даже сраженный острым приступом лавинообразной шизофрении плюс делирий, Платон Касторский не забудет о главной миссии своей поганой жизни: держать карантин, сколько хватит сил.
Под действием неумеренного потребления алкоголя чердак у Касторского прохудился не вдруг, и он с самого начала боролся с холерой отчасти маниакально, что все мы, наблюдатели со стороны, поняли, надеюсь, уже довольно давно. Участники же борьбы по обе стороны баррикад не могли взглянуть на эту абстракцию достаточно трезво, что и поддерживало (и до сих пор поддерживает) несколько скачкообразное развитие сюжета. Но и в качестве навязчивой идеи (она же мания) Касторского холера является пружиной настоящего повествования, а главное – пружиной определенного этапа жизни целого ряда персонажей.
Поэтому не будем сейчас снимать ее с повестки дня, ибо, «когда абстракция норовит вас убить, приходится заняться этой абстракцией», что нам и предстоит делать, пока мы все тут окончательно не свихнемся.
Между прочим, Касторскому в его шизофреническом бреду явился демонический мальчик Филипп Второй. Он сел в изножий его кровати и сказал скрипучим голосом: «Я сразу понял, дядя, что душа у тебя прогорклая. Так бывает со всеми, кто младенцами вместо молока сосут керосин. Я и сам такой. Видишь, какие у меня глаза?» Филипп широко раскрыл глазищи, в которых плескалась голубоватая жидкость, поднес к ним зажигалку, и из глазниц у него вырвались два столба чадящего пламени.
– Жжет, жжет! Уйди, гаденыш! – мечась по койке и срывая капельницу, кричал Касторский.
– Что ж ты делаешь, паразит! – врывалась, заслышав крики, сестра. – Пашка, в шестую, новенький буянит!
Санитары привязывали Касторского полотенцами к кровати, и сестрица колола в плечо что-то, от чего каменели мышцы и голова наливалась свинцом…
А Филипп между тем гулял с дедом по саду и скрипел:
– А помнишь, дяденька к тебе толстый приходил? Мы с тобой еще решили помочь ему…
Дед кивал.
– А он ведь убить кого-то хотел.
И дед кивал.
– А я сразу понял, что он керосин пил.
И дед согласно кивал.
– Он с ума теперь сошел.
И дед кивал, улыбаясь в темноте. Филиппа Константиновича забавляли совпадения: агент Слава пристроился в больницу, где начальником – докторишка Платоша из прошлой жизни.
Вот и бежало по трубочке через иглу в вену укрощающее и разрушительное зелье…
Глава 13
Весть о том, что Касторский якобы лечит нервы в больнице психиатрического профиля, разнеслась по Майбороде стремительно, как и следует слуху.
– Ну вот и конец мукам народным, – объявил Кузя – и оказался кругом не прав.
Кястас Лапонис начальника, конечно, не любил, но российскую свору своего отделения воспринимал исключительно как оккупантов и рад был изгадить их жизнь до полного изнеможения.
Шел второй месяц карантина, и безнадежное ожидание разложило массы до состояния почти животного. Контейнер с дерьмом не закрывали, пепел трясли на пол, судна стояли грязные и вонючие, с хлоркой, как предписывалось, никто, даже Энгельс, их больше не мыл. Кукушкин, дежуря раз с Фомой на выносе параши, соблазнил-таки циклопа на площадке черной лестницы, и теперь эти двое без всякого стеснения валялись по ночам на одной койке в чем мать родила, а кому доводилось видеть эту картину маслом, лишь сплевывали опять же на пол, не испытывая никакого неудобства.
После ночного бунта балтийский великан появлялся в палатах в сопровождении двух, если можно так выразиться, санитаров – горилл с резиновыми дубинками, что, разумеется, шло вразрез со всеми больничными правилами, но когда русские брали Лиетуву… Сами понимаете.
– Возможно, некоторым пришло на ум, что власти болше нет, – как бы отвечая на реплику Кузи, произнес Кястас в начале своего террора. – Это есть ошибка. Я имею полномочия заместить шефа, пожалуйста. И не надо иметь сомнения, что я буду делать необходимый порядок. Койки следует застлать, гладко, не морщинисто.
– Да сменили бы хоть раз постель-то! – не выдержал Энгельс.
– Сменять постель не имею распоряжения. Еще вопрос?
– Баню бы, гражданин начальник…
– Больница имеет одну баню. На женском отделении.
– Мы согласны! С бабами оно веселее! – загалдели мужики.
Кястас коротко взглянул на горилл. Те взяли дубинки наперевес.
– В палатах есть умывальники. Умывать руки и зубы не запрещено. До свидания. Да! – Кястас обернулся в дверях. – Эти мужчины будут дежурить на отделении круглосуточно.