Холодный свет луны
Шрифт:
В моей комнате темнеет – снегом покрылось оконное стекло, от уличного фонаря всё меньше света. Через слой золы и пепла редко огонёк пробивается. Тени на стенах успокоились. Ожесточённое сердце стучит – слышу. В темноте я сижу; вздохнул обречённо. Но всему бывает конец… Вот, чувствую, как от окна тянет холодом, больным ногам нехорошо. Встаю, разгибая спину, иду к кровати неспешно, располагаюсь на ней. Лежу, к плачу ветра в небе прислушиваюсь; настенные часы секунды моей жизни отсчитывают – слышу. Это заканчивается бессонная часть моей ночи… А когда начинаю дремать, укрывшись одеялом, я вспоминаю сон и всё меньше страшусь его, потому что понимаю неизбежность извилистого пути в тесном тоннеле. Где временами не проползти, пока не выдохнешь из себя воздух.
Тяжелая
В детской больнице сибирского города еще в советские времена (это чтоб кто не подумал дурно о нынешних руководителях) как-то был случай один – сразу и не берусь назвать это иначе.
К вечеру, после жаркого августовского дня, когда с реки – огромной, что могла бы напоить с десяток-другой таких городов – чувствуется дыхание прохлады, в приемном отделении все еще оставалось трое-четверо взрослых. К ним жалось несколько испуганных детей; некоторые капризничали.
Среди них был мальчик лет трех, просивший маму, когда ему позволяло дыхание, не оставлять его в больничке. «Этой ночью», – говорил, не выпуская ее руки и не обращая внимания на обильные слезы. Дышал он тяжело; дыхание с хрипом и кашель из самых недр его тельца. – Я хочу остаться с мамой, – совсем по взрослому он смотрел в глаза наклонившейся матери. – И папу я люблю, – хрипел, – я хочу остаться с вами, – вставал на цыпочки маленький человечек в коротких штанишках. Открывая рот и вытягивая красный язык, он совсем походил на птенчика в гнезде. Язык тянул, обнажая красную гортань.
Его папа держался, как и положено мужчине. И тогда, когда принимающий в своем кабинете врач, посмотрев хмуро на мать мальчика, сказал: «Немедленно в палату». Да, достойно вел себя отец ребенка, хотя и тогда номер палаты показался ему не случайным. Ночью ему вспомнились некоторые детали, что увеличивали бремя предчувствия. Вспомнил, няня взяла за ручку его маленького сына и как же плотно она закрыла за собой дверь! Предчувствия становились осознаннее. Детали гиперболизировались. Стрелка часов двигалась медленно. Его молодая жена, он знал это, только притворялась спящей.
Утром, что-то съев и скоро забыв – что, они поехали в больницу пораньше. Там они стали посматривать на дверь: это было выражение беспокойства и желание скрыть, как им тревожно. Мужчина, посматривая на жену, попытался сделать улыбку. Иногда что-то говорил тихо, наклонившись.
Несколько раз мимо родителей, а собралось к этому времени уже человек пять, проходили разные люди. Прошла и та полная нянечка. Кто-то попытался ей сказать, спросить, но она отвечала: «Врач все скажет». Тот же ответ получила и мама-притворщица, что только вздремнула за ночь. Она сделала пол-шага в сторону проходившей няни и, как бы, став чуть ниже, спросила во второй раз. Нянечка голову приподняла повыше, видимо, чтобы ей было удобнее нести на руке стопку постельного белья. Скользнула взглядом по отцу мальчика, на мать посмотрела не просто, как бы, оценивая: соответствует ли ее красивый греческий профиль внутреннему содержанию. По крайней мере, посмотрела свысока на женщину, что выше ростом. И, видимо, нашла его, профиль, несоотвествующим классическому – уголок ее рта искривился.
Так вот, когда молодая женщина приложила ухоженные руки к юной груди и, сделав полшага, нет – четверть шага навстречу, улыбнулась – если это можно назвать улыбкой – попросила (уже в который раз!) сказать, как ночевал ее сынишка, то своей невоспитанностью она вызвала раздражение человека, занятого общественно-полезным трудом: «Да умер ваш мальчик… Умер! Что вы в самом-то деле?» Через плечо посмотрела на мать строго, а потом и на отца. Как бы приглашая его в свидетели дурного воспитания «этой женщины». Да и то, правду сказать, как же надоедливы бывают некоторые. Пристают с разговорами разными. Вопросы задают…
Нянька, теперь я рассмотрел ее, толстозадую, уходя, задвигала нижней частью энергично, чем выразила свое достоинство – многие ли способны на слово, чтоб от него вздрогнули некоторые. С грудью молодой, упругой.
Лица родителей за какую-то секунду в маски превратились, а сами они как вкопанные в том месте стоят, как бы, в эту секунду вокруг их мир перестал существовать. Маме не менее как
Я, свидетель, утверждаю, когда были сказаны слова: «Да умер же ваш мальчик! Ночью», – в это время изменилась походка няни. Это была походка победителя: ноги она ставила носками в стороны, закидывая вперед. Как это бывает у красавиц в балете, но не у тех, кто вынужден ходить к кастеляну или, скажем, в дровяник за поленом. Ее лицо выражало возвышенное чувство усталости от суеты вокруг. Значительное было в каждом ее шаге… Я был унижен, как и другие, начавшие отходить спустя время.
…Прошло много лет и я снова вспомнил того мальчика – беспомощного, еще не познавшего страха перед жизнью, стоящего перед стеной, которая требует вернуться назад. А вспомнилось давнее в связи с очередной покупкой очередного нувориша. Очень богатого, а покупка его – безумно дорогая. Вот и припомнилась та тетя из больницы – ущербная, страдающая, взбунтовавшаяся. Подумал, одного корня их поступки с тем богачом, что возвысился, посмеявшись в лицо многим. Чтобы знали, кто есть кто!..
Жаль, кто страдал, кто много потерял в этом мире – близких ему людей, познал нищету, был унижен, но ведь он, сильный, и приобрел ни с чем несравнимое – сострадание. Оно, как драгоценная почва, дает нам примеры настоящих поступков, ибо сказано: «Униженные, да возвышены будут». Как не верить?
Вот и смотрю вокруг с надеждой… Прислушиваясь к тяжелой поступи.
Мать Антона
На берегу большой реки, что в низовьях ее и теплоход кажется корабликом, стоит большой город. Прижимаясь друг к другу – как это бывает когда мало земли или мало царя в голове у руководителей – сгрудились два десятка домов из серых панелей, в пять этажей. Мало зелени во дворах, разбит асфальт в микрорайоне. Иногда, в поисках съедобного, бездомная собачонка пробежит в сторону столовой. Немного бочком пробежит, катыши засохшей грязи на холках потряхивает. Некоторые горожане, из неопрятных, с утра заспешат в магазин, беседуя между собою оживленно. Воспоминаниями о вечернем они делятся, взгляды озорные у них. И над всем этим – небо почти без просвета между серых туч.
Был май, валялись пакеты с мусором, стыдливо оставленные под покосившимися железобетонными скамейками. Но, вопреки мерзости запустения, чахлые кустарники, еще зеленые, жались друг к другу. Они хотели жить. Вопреки битым бутылкам и близости важного завода с трубами, взметнувшимися высоко. Дымящими особенно густо ночью, когда все спят. Да, был май, но не покидало предчувствие: все прошло.
В одном из серых домов, в маленькой квартире с запахом лекарств и другими запахами, что бывают у лежачих больных, жила женщина. Еще не старая годами, у которой «все прошло»; как бы, в давней, прошлой жизни она мечтала. С ней жил шестнадцатилетний сын – инвалид, страдавший какой-то болезнью, какой болеют только мальчики. Он был чрезвычайно худ, не мог ходить, но был способен держать книжку и писать, а еще он любил рисовать животных. Его отец, узнав о болезни, ушел к другой женщине, а мать, инженер-конструктор, научившись вязать красивые свитера, стала надомницей. Еще она вышивала пейзажи с веселенькими березками, иногда – иконы по специальной инструкции. Нашелся как-то щедрый покупатель иконы Николая Угодника, и они с сыном вспоминали об этом, показывая глазами на светильник и прикроватную тумбочку, купленные на эти деньги. Мать старалась делать лицо, выражающее оптимизм. Иногда ей это удавалось. «А вот когда ты поправишься, мы с тобой поедем в сосновый бор – это совсем недалеко и ты сам, со своих рук, покормишь белочек орешками».