Хор из одного человека. К 100-летию Энтони Бёрджесса
Шрифт:
— Мавританский язык, — сказал Уил. — Я не был ни рабом, ни заложником, но кое-что из него тоже выучил. Когда сопровождал в Рабат лорда Саутгемптона, имевшего поручение купить арабских лошадей для войны лорда Эссекса в Ирландии. Задание он не выполнил, могу добавить. Кажется, теперь мой желудок уже успокоился настолько, что сможет принять ужин.
— Хорошо, — сказал дон Мануэль.
Королевские актеры не стали смотреть пьесу Лопе де Вега и Карпио, которая называлась «La Boba para los Otros y Discreta para si»[103], а может быть, и как-то иначе, но все равно — тарабарщина в том же роде. В палатах за Большим залом королевские актеры перетряхивали костюмы, готовили реквизит, Дик Бёрбидж расписывал им лица. Под конец спектакля, в котором играли студенты университета, сам автор
— Учитесь, как надо играть, варвары, — сказал он. По-английски Лопе де Вега говорил удовлетворительно, чему выучился в должности секретаря герцога Альбы и маркиза Мальпика. Оба вышеназванных полагали, что знают язык врага. Кроме того, Лопе де Вега служил в 1588 году в Армаде и знал не только язык врага, но также алчность и кровожадность народа, разъевшегося на говядине, пудингах и эле и безразличного к призывам духа и рассудка. Уил скептически покусывал нижнюю губу. Этим испанцам, знающим толк в театре, предстояло увидеть, как девушку изнасилуют, отрежут ей руки, вырвут язык, а потом насильников зарубит ее отец и испечет из их плоти пирог, коим угостит их мать. Был к тому же еще и мавр, Аарон, которому предстояло быть похороненным заживо и умереть с проклятьями и бранью. Испанцы знали о маврах все. Но менять теперь что-либо было уже поздно: оставалось только сыграть спектакль.
Гостям-британцам и смуглым представителям принимающей стороны показали сокращенную пьесу «Тит Андроник». Крови (свиной, купленной на здешней бойне) было больше, чем белых стихов. Некоторых испанцев, судя по телодвижениям — важный признак — едва не вырвало. Другие же, кто незадолго до спектакля изрядно поел или выпил, побежали из зала — эти одними позывами к рвоте не отделались. Британцы сидели, развалившись в креслах, и с удовольствием созерцали ужасы, не исключая и пирог с человечиной.
Потом Уил и Бёрбидж лежали в своей просторной кровати. Оба сознавали, что в определенной мере предали эстетические и интеллектуальные притязания своей родины, которая теперь называлась Британией и которой управлял король, известный во всем христианском мире как самый мудрый дурак.
— Надо отказаться. Больше нельзя. Не хотим утомлять непонятным языком, значит, должны вызывать отвращение вполне понятным действием. Глупая была затея Его Величества! Будь проклят пославший нас сюда шотландский пьянчуга и содомит!
— Думай, что говоришь, Уил. Эти сопровождающие в черном, на первый взгляд, бездельники, которым нет никакого дела до труппы, вполне могут оказаться соглядатаями короля Якова. Это шуршание под дверью, боюсь, не крысиная возня. Благослови, Господи, короля Якова Шестого и Первого! — громко прокричал он и повернулся спиной к Уилу, показывая, что собирается спать. Спал он хорошо, но не тихо, перемежая бессмысленными пентаметрами громкий храп и драматические ахи и охи. Уил спал, но мало. Он думал, что без толку проводит в Испании время, которое лучше было бы потратить на получение долгов в Стратфорде или на переговоры о покупке пахотной земли. Желудок его ворчал и побаливал. Приснился короткий кошмар о дочери Джудит, родившей вне брака горбатого уродца, сплошь покрытого волосом.
Еще снился другой, более короткий и приятный сон о том, как он, Уил, проплывает под Клоптонским мостом, перекинутым через Эйвон. Чистый воздух, добротная деревенская провизия. Но проклятый город кишел пуританами, ненавидевшими маэстро Шэгспо или Шогспо — какое угодно имя, но только не его настоящее. Он проснулся от яркого испанского солнца и узнал, что настал день корриды.
В тот день вокруг арены собралась публика обычного для Вальядолида сорта, она улюлюкала британцам, явившимся в красивой одежде и плащах. Уил сидел в тени с актерами — все они жевали орехи и пришли на корриду в нарядных королевских ливреях. Зрелище началось с пронзительного сигнала трубы, затем на арену рысью выехал долговязый пожилой человек в картонных доспехах и шлеме, порванном, но сшитом веревочкой, с копьем, когда-то сломанным, но теперь составленным из обломков и неопрятно чем-то замотанным. Он ехал на жалкой кляче, под ее шелудивой кожей легко угадывались кости. За ним верхом на осле следовал толстый коротышка, то и дело подносивший к губам
— Пародия на рыцаря и его толстого оруженосца. Это герои книги? — спросил Уил дона Мануэля.
— В значительной степени. Но для книги они слишком велики, поэтому удрали из нее, как из темницы.
— Гамлет и Фальстаф были заключены в темницу, каждый в своей пьесе, — мрачно размышлял Уил. — Никогда бы их не приветствовала восторженная толпа на освещенной солнцем арене. Но какое ему до этого дело? Земля, вот о чем надо было думать, о мешках с солодом, запасенным на случай плохого урожая. Пьесы — всего лишь пьесы. — Он застонал вслух и скрипнул плохими зубами.
Но вот под восторженные крики и аплодисменты горе-рыцарь и его толстый оруженосец удалились. Началось действо, ради которого все собрались. На арену строем вышли вооруженные шпагами тореадоры, дамы в черных мантильях бросали им цветы. Затем выпустили фыркающего быка. Его безжалостно дразнили толстозадые мужчины с причудливыми копьями. Потом бык распорол лошади бок, наружу вывалились кишки.
Публика пришла в восторг, будто на представлении высокой комедии.
— Пойду-ка я отсюда, — проворчал Уил, обращаясь к Бёрбиджу. — Насмотрелся. Не вижу ничего смешного в волочащихся по песку внутренностях, — сказал он и пошел к выходу под насмешки своих товарищей-актеров. На площади он отдал несколько британских серебряных монет за виноград, получил позволение помыть его в бочке с вином, где плавали остатки от объеденных гроздей, и принялся с угрюмым видом жевать. И по мнению этого-то народа в «Тите Андронике» слишком много насилия! Бёрбидж и остальные могут делать что угодно после ужина, на который пожалуют герцоги и принцы, но он, Уил, не станет строить из себя шута, чтобы потешать живодеров. Он любил лошадей и был безутешен, когда принадлежавшего его отцу Гнедого Гарри, смирного коня с запекшейся болотной грязью на щетках, повели на двор к скупщику старых домашних животных, чтобы сварить из него клей.
В тот вечер, пока подправленная комедия «Напрасные усилия любви» убеждала высокородных испанских зрителей, что британские актеры либо заставляют скучать, либо повергают в ужас, но неспособны ни привести в восторг, ни просветить, перед собором жарили убитого на корриде быка. Потом мясо раздавали шумной бедноте. Потные плебеи давились за сухожилиями и хрящами, вырывали друг у друга из рук обуглившиеся куски филейных частей.
— До чего же я ненавижу чернь, — думал Уил, с мрачным удовольствием наблюдая за происходящим — оживленные лица, шипящий от стекающего жира огонь, невозмутимый фасад величественного собора.
С доном Мануэлем подошел человек, чье лицо показалось Уилу как будто знакомым. Взглянув на Уила, он насмешливо ухмыльнулся и сказал что-то, из чего понятным показалось лишь слово «майда», что по-арабски означает желудок. Предположение подтвердилось: человек, усмехаясь, повторил то же, на этот раз, несомненно, по-кастильски — эстомаго. Дон Мануэль сказал с сожалением:
— Он говорит, что желудок у вас выносит кровь и кишки в театре, но вы отворачиваетесь от них в жизни. Как, например, сегодня. Он видел, как вы ушли. Простите, что не представил вам ранее, это Мигель де Сервантес Сааведра. Уильям Шекспир.
— Чекуеспирр? — Имя испанцу решительно ничего не говорило.
— Работаю, — сказал Уил, — в масрах в Лондрес. Действительно, не имею шахийа к дэм. Я муалиф, который должен юти людям то, что они желают видеть. Лиматза? Потому что такова моя михна.
По-видимому, это Сервантеса не убедило. Он был краснолиц, седобород, смугл и морщинист. Волосы заметно редели, отступая от жутковатых висков.
Он горбился, будто гребец, налегающий на галерное весло, и казалось, вот-вот сморщится от боли, получив по спине ожидаемый удар плетью. Уил рядом с ним чувствовал себя белоручкой, баловнем судьбы, не знающим, что такое страдание.