Хождение по мукам (книга 3)
Шрифт:
– Очень, очень неприятно, - сказала Даша.
– Да - глушь...– Кузьма Кузьмич задумчиво налил себе еще стаканчик кипятку.– Такая глушь - в ушах звенит. А все-таки русский человек пытлив - и пытлив и впечатлителен. Драгоценная у него голова. Ему бы - знание да путь верный из этой византийской вязи. Давно хочу, да вот все не решаюсь, дорогие мои, бесценные женщины, предложить вам перебраться в Москву.
– В Москву?– переспросила Анисья, расширяя синие глаза.
– К свету, к идеям, поближе к большим делам. Даю честное слово
– В Москву, в Москву!– сказала Даша.– У нас там есть даже где приткнуться: у Кати осталась квартира вместе со старушкой - Марьей Кондратьевной... Может быть, этого ничего уже и нет?.. Ах, Кузьма Кузьмич, миленький, давайте не будем откладывать... Ведь мы здесь за ваши пышечки, ватрушечки, самое дорогое свое продаем. И вы здесь другой стали, хуже стали... Слушайте, в Москве сейчас же Анисью определим в театральное училище...
Анисья на это ничего не сказала, только залилась краской, приспустила веки.
– Кузьма Кузьмич, завтра же сбегайте, узнайте - идут еще какие-нибудь пароходы до Ярославля?..
Даша ужасно взволновалась, замолкла и вздыхала. Кузьма Кузьмич, нахохлившись, прижав ладони к животу, раздумывал над тем, что в Москве, пожалуй, особого риска не будет в смысле питания женщин: на крайний случай оставались - тайно им припрятанные - Дашины драгоценные камушки... Да и с собой из Костромы можно взять ржаной муки пудика два... И как это у него сегодня вырвалось про Москву! Вырвалось - так вырвалось, - эка! Да и к лучшему, конечно... И он мысленно уже сочинял объяснительное письмо Ивану Ильичу, от которого недавно была коротенькая открытка, сообщавшая, что жив, здоров, любит и целует.
Анисья, облокотись о стол, глядела на слабый огонек жестяной коптилки, и ей чудилась то лестница (как в исполкоме), по которой она спускается с голыми плечами, волоча шелковый подол, и потирает окровавленные руки, то сосновый - длинным ящиком - гроб, из которого она поднимается и видит Ромео, и видит склянку с ядом...
Так они, втроем, долго еще сидели у поющего самовара. Ночь порывисто хлестала дождем в стекла маленького окошечка. Но что было им до непогоды, до убожества жилища, до всей случайной скудости, - сердца их горячо, уверенно стучали в преддверье жизни, как будто были они вечно юные...
Иван Ильич считал себя человеком уравновешенным: чего-чего, а уж головы он никогда не терял, - так вот надо же было случиться такому, что он, безо всякого раздумья, вдруг точно ослепнув, плохо слушающимися пальцами отстегнул кобуру, вытащил револьвер и, приставив его к голове, щелкнул курком. Выстрела не произошло, потому что кем-то для чего-то патроны из его нагана были вынуты.
К Ивану Ильичу обернулись Рощин и комиссар Чесноков и начали злобно ругать, обзывая соплей, интеллигентом, тряпкой, негодной даже, чтобы вытереть под хвостом у старой кобылы. Кричали они на него в поле, спешившись у стога сена, почерневшего от дождя. Тут же неподалеку
Корпус Мамонтова широким фронтом прошел по его тылам, порвал все связи, разрушил коммуникации, уничтожил в селе Гайвороны склады продовольствия и боеприпасов; за какие-нибудь сутки весь тыл бригады превратился в хаос, где безо всякой связи с какой-либо Командной точкой отступали, прятались, бродили разбросанные части и отдельные люди.
Оба стрелковых полка, не успев опомниться, оказались в мешке, - с тыла на них налетели мамонтовцы, с фронта нажали донские пластуны. Красноармейцы оставили фронт и рассеялись.
Размеры катастрофы выяснялись постепенно, понемногу. Телегин с эскадроном и комендантской сотней двинулись на поиски своей бригады. У него еще оставалась надежда собрать какие-нибудь остатки, - паника миновала, и Мамонтов был уже далеко, - но скоро выяснилось, что под свинцовым небом, на взбухающих жнивьях и непролазных пашнях, по оврагам и перелескам, где путается туман, никаких людей собрать невозможно... Одни ушли разыскивать какую-нибудь фронтовую часть, чтобы с ней соединиться, другие разбрелись по хуторам, прося под окошками пустить обогреться, третьи только того и ждали, - задали стрекача подальше от этих мест - по домам, к бабам, на печки.
Два красноармейца из 39-го полка, отощавшие до того, что без сил сидели под стогом, рассказали наехавшим на них Телегину, Рощину и комиссару Чеснокову очень невеселую историю...
– Напрасно ездите по полю, никого не соберете, - сказал один.– Был полк, нет его.
Другой, продолжая сидеть спиной к стогу, оскалил зубы:
– Продали нас - и весь разговор... Что мы - не понимаем боевых приказов? Мы все понимаем - продали... Командование, мать твою! Картонные подметки ставят!– И пошевелил пальцами, торчавшими из сапога.– Кончили воевать... Кончено... Аминь!
У этого стога Телегин и сплоховал. В памяти его всплыл чудовищный радиатор с двумя, разнесенными в стороны, прожекторами. Ну, где же тут оправдаться! С ленивым благодушием все проворонил, прошляпил, растерял...
– Подождите на меня кричать, - сказал он Рощину и Чеснокову.– Ну, ослабел, ну, струсил, ну, виноват...– И он, отвратительно морщась, начал прятать наган в кобуру.– Всю жизнь мне везло, всю жизнь ждал, что сорвусь когда-нибудь... Ладно, пускай судит ревтрибунал...
– Да черт тебя возьми, не в тебе сейчас дело!– дергая щекой, закричал на него Рощин.– Куда ты ведешь эскадрон? На восток, на запад? Какие у тебя соображения? Какая непосредственная задача? Думай!
– Дай карту...
Телегин сердито взял карту из рук Рощина и, рассматривая ее, бормотал под нос всякие обозные выражения, относящиеся к самому себе. Названия городов, сел, хуторов прыгали у него в глазах. Он и это наконец преодолел. После спора было решено - двинуться на восток, ища встречи с частями Восьмой армии.