Хозяин дома
Шрифт:
В любое время года сплошная каша. Только летом она заварена еще круче, наподобие похлебки, которая густеет на огне. Не забывайте помешивать, говорится в рецепте, не то образуются комки. Не худо бы и жизнь перемешать. Но где взять такую ложку? А как нужен подходящий инструмент! Утро жизни — красивые слова. В воображении встает молодой лесок, стройные, еще не окрепшие тела, беспечная юность, еще не сознающая, что она мужает, вкус кофе, отдающего бодростью и чуть-чуть железом. Да, я бы не прочь. Но, говорю вам, это каша, вязкая, бесформенная, звуки поднимаются в ней, точно лопаются пузыри, вздуваются волдырями: шум мотора, звон будильника, голос Розы, которая из-за двери возвещает об очередной катастрофе. Нет, дудки. Вам меня пока еще не заполучить. Не расширить пробоину. Я закрываю, заделываю, затыкаю брешь, законопачиваю все щели. Ничто сюда не проникает. Ничто? Увы, откуда они, эти слова, не гаданием ли по внутренностям жертвенных животных подтверждены самые последние страхи, последние расчеты, сделанные только вчера вечером — стало быть, ночь минула и не унесла их с собой? Вот в чем беда. Уже не так-то легко уснуть, и сон тоже не приносит покоя. Нет, если все зря, если наутро опять то же месиво неотвязных тревог, тогда игра не стоит свеч. Ежедневная мука
Появляется собака; счастье, прыжок; безмерное удивление — оказывается, я здесь, на месте! Безмерная любовь, без меры все знаки удивления и любви. Наконец она выдохлась, успокоилась, вытянулась рядом со мной, а я все лежу, не в силах подняться. Появляется Рони с утренним завтраком: ошибка, в кофе нет металла, пружинной стремительности, как мне воображалось; он тоже какой-то вязкий, тяжеловесный. И не черный, а коричневатый. Нечего рассчитывать, что он придаст бодрости. Вообще не на что рассчитывать. Женевьева проводит рукой по моим волосам, трясет меня за плечо и с крутого берега ночи швыряет в пучину дня. Роза раздергивает занавеси. Ну вот: они меня ждут. Сделаем веселое лицо.
Знал я одного ихнего брата писателя. Он сочинял про шпионов… И по его романам снимали кино. Чушь собачья, но здорово закручено! Подписывался он Синклер Вэлли. А по-настоящему его звали не то Румайоль, не то Руманьоль. Родом из Лот-э-Гаронн. У него была шикарная машина цвета слоновой кости, а изнутри обита красной кожей. Это уж было года четыре назад, а может, и пять. Ему все хотелось луну с неба, но так-то он был славный малый, душа нараспашку. Всегда в клетчатом картузике, на английский манер. Вот кто умел посмеяться! Сделка наша так и не состоялась, у меня в ту пору еще не было настоящего веса в здешних краях. Потом-то этот Вэлли, или Руманьоль, как угодно, что-то себе купил около Биаррица, я про это читал в «Кумушке», так что, видите, мне жалеть не о чем… Ну и вот, у этого малого каждая книжица выходила тиражом чуть не по сто тысяч экземпляров. И до чего просто писал! Его переводили на болгарский, на турецкий… А он был человек как человек, вроде нас с вами. Перед едой всякий раз пил какой-то порошок, каолин, что ли, или висмут — язва у него была. Так что, понимаете, книжки книжками…
Стол накрыт — круглый, белоснежный, и на нем сверкает серебряный чайник. В кувшине остатки оранжада, тарелки сдвинуты как попало, от торта осталась едва четверть. По креслам раскиданы крохотные салфеточки-рукоделие Розы: в свободные дни, вместо того чтобы пойти погулять, она упорно вышивает их в огромном количестве. Время от времени собака, соскочив с каменной скамьи, почтительно смотрит на остаток торта и умоляюще скулит; Робер, который относится к ней с нежностью, подходит и урезонивает ее — совсем тихо, голоса его я не слышу. Дальше, на краю бассейна, где наконец уложили и зацементировали каменные плиты, на ярко-алом полотенце растянулась Беттина. Она читает, заслонясь от солнца книжкой, которую только что у меня попросила, — очередной роман Диккенса в издании «Плеяды», я в восторге от того, что она взялась за книгу (но ничем ей этого не показал, только буркнул: «И не кидай его, пожалуйста, в воду…»); а Ролан по обыкновению не знает, чем бы заняться, разменивается на мелочи, и все ему скучно: он одновременно швыряет камешки Польке, которая все еще не обрела былой резвости, пытается пускать их рикошетом по воде, раскидывает повсюду газеты — они намокают, потом съеживаются на солнце.
Изредка на пороге кухни во всеоружии своего авторитета появляется Роза и кричит, чтобы ей что-нибудь принесли или чем-то помогли, но никто и ухом не ведет, и она, рассерженная, вновь скрывается.
Прибавьте сюда тишину, совсем особенную тишину — то и дело ее нарушает далекое покашливание мотора или обрывок беседы, причем местный выговор так силен, что не поймешь, о чем речь.
Вот она, истинная Франция, так и чудится, что ты попал в музей, на полотно какого-нибудь импрессиониста, который в конце прошлого века изобразил счастливый летний полдень в саду — с трепетной игрой света и тени, с молодыми женщинами, и детьми, и рыжими собаками, свернувшимися в клубок под столом.
Быть может, это тщеславная мечта всей моей жизни: воссоздать вот такую сельскую идиллию, воскресить романтику детства и семьи — накрытый стол, дверь дома, позлащенная солнцем, и уже не зияешь, то ли ты очутился на полотне Сислея или Ренуара, то ли — куда пошлее — тебя всадили в пеструю рекламу какой-нибудь спортивной машины или косметического снадобья. Забавные свидания устраивает нам наш век. Смотрю на Беттину, на Ролана, на Робера; слушаю голоса Розы и Женевьевы; замечаю, что солнце уже клонится к верхушкам кипарисов на кладбище; может быть, мы должны изображать семейство, счастливое своим полисом по страхованию жизни? Прославляем мы ссуды земельного кредита или столь мирной картиной я наслаждаюсь потому, что приобрел шины особой системы, которые обеспечивают людям семейным безопасность в автомобильных прогулках? Ну а для бритья я пользуюсь нежнейшим кремом, именно благодаря ему я завоевал Женевьеву и сохраню ее любовь на вечные времена.
Бросить бы в воду камень. Чтоб разлетелись брызгами все улыбки. Не для того мне нужен был Лоссан, чтоб он превратился в конфетную коробку, в изящный водевиль чик, который только наводит на людей скуку. А ведь Беттине, Ролану, Роберу скучно. Женевьеве — и той приелось удовольствие слышать, как ровно, без скрипа, работает механизм ее хозяйства, Женевьева — и та не сегодня-завтра запросит пощады. Этот маленький мирок задыхается без битв и громких криков. Быть может, призвать озорных деревенских мальчишек? На худой конец они растормошат Робера, а Ролана обучат стрелять птиц из ружья; неплохая педагогика. А дремотный покой, в котором пребывает Беттина? Вечно она молчит, лежит врастяжку, терпеливо жарится на солнце, а внутри, может быть, все дрожит от гнева? Мечтает она о чем-нибудь? Да, без сомнения, в этом меня уверяют все почтенные авторы — но о чем ее мечты? Оживают ли когда-нибудь лица за этой никогда не убирающейся ширмой? В последние дни, когда кончается то, что они называют моей работой (обычно это все тот же спор с самим собой, которым я поглощен и сейчас), меня тянет к бассейну, к детям. Я бросаю Робера в воду; Ролан пытается меня самого туда столкнуть; все очень обыденно. Тогда я подхожу к Беттине. Вот тут начинается мое мучение. От моих расспросов, от моих сердитых отповедей она
— Ты не купаешься? — отчетливо произносит Беттина.
Тогда подходит Женевьева, конечно, она уже несколько минут следила издали, как я здесь жарюсь; она тоже очень загорела, от нее тоже веет свежестью, но взгляд светится участием. В руках у нее поднос, она ставит его в тень, на каменный бортик. Быстро взбалтывает какую-то чудовищную отраву и протягивает мне. Я выпиваю залпом, лед не успевает растаять и смягчить обжигающий спирт. «Скорей, еще стакан». Беттина либо снова ложится и закрывает глаза, либо неслышно погружается в воду. Ролан внимательно смотрит, как я пью. Иногда, если я поднимаюсь и смешиваю себе третий коктейль, он решается пошутить, что «папа у нас совсем спился». Женевьева позволяет посмеяться на этот счет. Больше того, она наверняка поощряет это остроумие: лучше шуточки вслух, а значит, невинные (мне не возбраняется съязвить в ответ, напротив), куда зловредней шепоток по углям. Впрочем, не все ли равно… Знали бы они! Какую тяжесть приходится поднимать каждый день, как все непроглядно-мутно и как медленно рассеивается этот туман; повседневная работа отдает затхлым, как непроветренная комната. Быть может, надо попытаться все это им сказать? Быть может, предложить им сделку — их секреты в обмен на мои? Их нетерпение в обмен на мою усталость? Скверная история! На разных конференциях, в конце лекций и докладов (кто меня приглашал с ними выступать?) я порой пытался говорить с молодежью, притворялся, будто хочу ее «тронуть», «взять за душу» и прочее. Гнусная комедия! Жадность к жизни, беспорядочность, дерзость, легковерие — еще долго можно бы перечислять все, что мне в этих мальчишках и девчонках горько и отвратительно. Собственные мои дети по крайней мере не швыряют весь этот вздор мне в лицо! Быть может, пресловутое молчание наших сыновей — наше счастье? Быть может, мы только потому и в состоянии жить дальше, что дети с нами не откровенничают? Так пусть молчат и впредь, пусть живут по-своему, меня это не касается. Понять их… не довольно ли, как говорится, их любить?
Сейчас Женевьева скажет: «Как нам тут хорошо!» Положит руку на плечо Беттины и скажет: «Ты не перегрелась, детка? Будь благоразумна». Обернется ко мне и скажет…
Ну вот и полегчало. Мне уже ничуть не страшно, мне весело. Смеюсь, утираю пот со лба. Ролан смотрит на меня. И Женевьева тоже смотрит. И тихонько говорит:
— Какое у тебя довольное лицо…
Сейчас я ей отвечу каким-нибудь изречением о полотнах импрессионистов и о счастье. И покачаю головой. Отвечу одной фразой — разрушительной, насмешливой, бойкой, небрежной… Достаточно ли этого? Во всяком случае, отвечу словами, которые могут ввести в заблуждение. Не знаю, понятно ли вам, что я хочу сказать.
Насчет равнодушия тоже надо бы растолковать. Во-первых, слово это не самое подходящее. Подбирать слова я не мастер. Можно бы сказать наплевательство, распущенность, можно выразиться и покрасивей — к примеру, анархия, но мне тошно говорить на его манер, сколько раз я это видел, я уж вам рассказывал: станет вечером посреди гостиной или примется шагать взад-вперед — и вот рассуждает… За свою жизнь он, верно, сотню километров эдак оттопал, день за днем, и все кому-то что-то втолковывал. Честно вам скажу, я при этом был вроде желторотого мальчонки, который зайцем пролез в театр на серьезное представление. Этот говорит, доказывает что-то — поток слов. Я мог улизнуть, он бы и не заметил. Но я все-таки слушал. Поглядываю искоса, вижу — жена его занимается своими делишками, прибирает все — газеты там, стаканы, пепельницы — и вроде ничего не слышит, а я-то слушаю. Кой-что все-таки можно было понять в его речах, даже неловко становилось, чувствую, такой он человек — загреми вокруг него весь мир в преисподнюю, он и не обернется. Он уже со всем этим распрощался, мосье. То есть он за всем следил, читал невесть сколько разных газетенок, слушал радио, телевизор смотрел не меньше нас с вами, а то и побольше, и все-таки по-настоящему он был уже не здесь. Рассказывает что-нибудь подробнейшим образом битый час, а все равно чувствуется, ему все осточертело. Мадам Фромажо, супруге моей, не больно нравилось, что я у него засиживаюсь. Она сердилась — зря, мол, я позволяю забивать себе голову. И на что, мол, тебе сдалась его болтовня? Чего тебе от этих парижан надо, что в них хорошего?.. Между нами будь сказано, не часто имеешь дело с такой публикой: для них нет ничего святого, поглядеть — живут как люди, а о чем ни заговорят, от ихних слов будто все разваливается на глазах: что ни заденут, начинают перетряхивать да задавать такие вопросы — прямо хоть сквозь землю провалиться… Ихние разговоры тебе все нутро разъедают хуже всякой кислоты. Поначалу я смущался, я уж вам рассказывал: тут детишки, тут выпивка, а потом — как бы вам сказать? — вошел во вкус, что ли. На вещи можно смотреть по-разному и говорить про них — тоже. Он, может, рассуждает без стыда и совести, так ведь от других вовсе слова умного не услышишь, что утром в газете прочли, то тебе вечером и выложат. Эх, мосье, вот занимаешься своим делом — таким ли, эдаким, тянешь лямку, заводишь семью, а между прочим, вся жизнь в том и проходит, что слушаешь дураков. Ведь что получается? В двадцать лет ты порох, готов весь мир перевернуть. А потом оглянуться не успел — уже и выдохся, всем поддакиваешь, на все согласен. Это чистая правда. Только ведь, если другой любит суп с перцем, а ты нет, не станешь плевать ему в тарелку, верно? Однако, мосье, заболтался я с вами. Поди потом объясни женщине, почему поздно пришел!