Хозяин дома
Шрифт:
Одно тут неудобно — повсюду белые пятна, отпечатки наших шагов, и Роза стонет:
— Да что ж это вы мне весь дом запоганили!..
Одно неудобство — следы. Когда убиваешь, следы оставлять не годится. В Лоссане нетрудно пройти за убийцей по пятам, из комнаты в комнату. Детская игра. Расследовать преступление ничего не стоит.
Вот почему на ходу я смотрю под ноги, я отыскиваю не только те места, где надо бы перейти в наступление, усилить нажим на противника, но еще и отпечатки подошв — и яростно их уничтожаю. Нехорошо, если днем чей-то сторонний взгляд заметит, разгадает, истолкует по-своему неизбежную ночную жестокость. Подобное насилие не нужно выставлять напоказ. Кстати, тогда и дело пойдет успешнее.
Всякую бакалею им поставляла «Звезда Прованса». Ну так вот, спиртного они заказывали прорву. Сын Бернье в этой
Дети, животные. Такие уязвимые. Представляешь себе, как ребенок, играя, впервые расшибся до крови (они так самозабвенно мчатся под гору, раскинув руки) и как осенью истребляют всякое зверье охотники. В обоих случаях чувство одно и то же — точно у тебя содрали ноготь или в тело медленно вонзают нож. И если приснится зияющая рана на теле женщины, которую любишь, тоже, пожалуй, заплачешь во сне.
Алые губы свежей раны, шрам, точно грязная надпись на стене твоего дома, — символы насилия, издевательства над слабостью, осатанелой злобы, готовой уничтожить наших заступников.
Мы научились различать три вида смерти.
Одна смерть — портал собора, название главы, вопрос без ответа, бесплодные раздумья в часы бессонницы, излюбленная тема пьяниц. Это она воплощена в бронзовых и каменных аллегориях от Дворца Правосудия до Роны.
Другая — страх. Когда переворачиваются все наши внутренности и слабеют обессиленные ужасом мышцы. Это уже не смерть сама по себе, а смерть внутри нас. Не какие-то необъятные пространства, но яма, вырытая в точности по твоей мерке, и заколоченная над тобой крышка гроба. Не над кем-то — над тобой. Никаких благородных покровов, ниспадающих живописными складками, просто мокрые с перепугу штаны.
Третья ждет нас на полпути. Кажется, старая-престарая история — бежит ребенок, идет женщина (знакомы тебе их черты?). И вдруг лицо и все тело смяты, неузнаваемы, натянута простыня, жадное, гнусное любопытство в глазах зрителей, полицейские мундиры, кто-то обнимает меня за плечи, люди, люди, и отзывчивые, и неотвязные, а где-то на влажной земле валяется крохотный башмачок, словно здесь только что полиция стреляла по мятежникам. Но попробуй вписать в эти привычные картины образ тех, кого любишь! И сразу бьет нестерпимая дрожь. (Ибо все, что было до сих пор, конечно, совершенные пустяки.) Как могу я дышать, когда ты не со мной? Как дождаться в конце тропинки, пока вы наконец добежите? Повсюду камни, сталь, огонь, оружие, яд — все, что убивает, терпеливо ждет вас и не теряет надежды.
Все, что убивает, терпеливо ждет вас и не теряет надежды: на каждую минуту моей жизни приходится минута жизни вашей, с краями полная опасностей. Коже грозит лезвие… Костям — камни… Надо хотя бы вместе стоять на часах и вместе идти в бой, вместе ступать по краю бездны, вместе, крепко взявшись за руки, проходить по обманчиво дружелюбным деревням, вместе ждать невообразимого мгновенья.
Наконец-то: внезапно просыпаюсь, освобождение.
Весь в поту, непроглядная тьма. В своей корзинке мерно дышит Полька, после той июльской ночи ее дыхание нередко становится хриплым; и вдруг она тоже вскакивает; ее тоже кинуло в пот — от страха? от боли? — и впервые от ее шерсти, такой шелковистой, самым плачевным образом пахнет псиной. Да, конечно, сейчас еще ночь, но разумно ли снова ложиться?
Ненавижу тебя, смерть! Знаю, ты застигнешь меня врасплох. Ударишь, когда я отвернусь. Будут гости, какой-нибудь телефонный звонок. Или мы поссоримся из-за случайного слова, из-за мелочи. На какой-то миг мы оба отвернемся. Вот тогда ты и ударишь. В этот самый миг.
Что мне до мировой истории, до того, чему у нас учат столетия. Все для меня начнется и кончится одним-единственным криком. Губы мои приготовятся оледенеть, коснувшись твоего лица, о жизнь, о смерть… ибо в темноте вы неразличимо схожи.
* * *
Вы и сами знаете, ребята — народ злой. В школе, совсем мальчишкой, как меня только не дразнили. Фром-флю, Финти-флю, Фром-тили-бом. Я вам почему про это говорю — теперь-то, сами
Любим ли мы одиночество? Да, любим. Боимся ли его? Да, боимся. Что страшит нас еще сильней одиночества? Ответ: люди. Самые разные люди. Светское общество и промышленники, крайние и центр, красные, бледные и серые, здешние и парижане, те, кто роскошествует, и самые скромные (будем откровенны, мы предпочитаем тех, кто живет в роскоши), целомудренные, педанты и нарушители всех законов, изысканные вкусы и простодушная прямота. Все они одинаково нас пугают. Кто бы ни появился, мне сразу становится не по себе.
Разумеется, совсем без людей было бы, пожалуй, еще хуже. Существует круг необходимых человеческих отношений, есть магические слова, которые в обществе определяют все: охотничий азарт, алчность, безволие, любопытство. Всем этим тоже можно наслаждаться. Брейся я каждое утро, я не стал бы таким нелюдимым. В Париже я пятнадцать лет кряду ужинал в чужих домах, каких только приправ не отведал. Так, наверно, мог бы полюбить если не приправы, то хоть застольную беседу? В пору, когда ты уже не желторотый птенец, отучился поминутно робеть и смущаться, на каждой вечеринке даже самый ничтожный мальчишка может поохотиться на прелестную дичь, — вот тогда я пристрастился к разношерстным компаниям, к неожиданным встречам, к варварским и ободряющим обычаям шумного застолья. Всякий раз, как я звонил у дверей, сердце мое начинало биться учащенно не от застенчивости, но от жадного предвкушения: вот и еще вечер, когда, вытащив сети, я разберусь в улове — отделю рыбу от гнилых коряг, отброшу бесцветную третьесортную рыбешку и займусь рыбкой первоклассной. В этом азарте рыболова немало пошлости. Но чья молодость не знала ни малейшей пошлинки? Итак, я был храбрый малый, и Женевьева, существо куда более высокой культуры, только улыбалась моей пылкости. Годы пригасили пыл, но я оставался все таким же.
Зато в Лоссане все меняется. Все уже изменилось.
Отчего они меня пугают? Откуда у меня эта смутная досада, приступы ожесточенного молчания или злости? Стоит им войти в дом, и я бешусь, теряюсь. Чувствую себя рабочим, который только что выложил пол кафелем, цемент еще не успел схватиться, а уже нагрянула толпа в грубых башмачищах — и все труды идут прахом. Осматривают ли гости дом, рассуждают ли о начатых работах, дают ли советы, прикидывают ли расходы — все меня выводит из равновесия. А если они, напротив, делают вид, что не хотят быть нескромными, все оглядывают мельком, из вежливости, меня злит их равнодушие. Я подталкиваю их к гостиной, как бросает уголь в паровозную топку кочегар, которому наконец сказано, что по линии пустят электровозы. Руки мои заняты бутылками, кувшинами, бокалами, кусочками льда, я готовлю выпивку, а внутри смятение. В голове только одна мысль: пускай они пьют. И скорей бы основательно выпить самому, освежить мозги.