Хранители очага: Хроника уральской семьи
Шрифт:
— То есть как в шаманство? Разумеется, нет.
— Так, ладно… Ну, а вот, скажем, вышла ты из дому, а перед тобой привидение…
— Теперь все понятно. Вы, наверное, в бога веруете? Или сектантка?
— Вот поговори с ними, — пожаловалась бабка Тимоха Марье Трофимовне. — Ты ей про Фому, она — про Ерему. А поживет в жизни-то, может, когда и вспомнит бабку Тимоху. Скажет: бабка Тимоха врать не умела… в корень смотрела!
— Каша у вас какая-то в голове, — сказала молодая пассажирка. — Ну что еще за привидения в наше время?
— А вот поживешь у нас, узнаешь… Много чего поймешь здесь. Давай помогу-то, — перехватила она у Марьи Трофимовны внука,
«Кукурузник» начало изрядно трясти, хотя и до этого его мотало из стороны в сторону, как щепку. Во все время полета явственно чувствовалось, насколько все-таки самолет легок и беззащитен — чуть посильней порыв ветра, и сразу ощущение, как «кукурузник» повело то в сторону, то вверх. Теперь он задрожал мелкой, неприятной дрожью — пошел на снижение, нырнув в густые облака. В окнах поплыл молочный туман. Но так же быстро, как начался, туман исчез, «кукурузник» перестал дрожать, внизу открылся сияющий и искрящийся на зимнем солнце наст. И тень на снегу от самолета — в виде мухи, шевелящей лапками и летящей как бы боком — быстро-косо. «Кукурузник» мягко наплыл на поле, коснулся лыжами снега, и и словно тут же, без всякого бега, его развернуло и остановило. Марья Трофимовна укутала Трофимку, кроме прочего, в теплое ватное одеяло, и когда выскочила из самолета на снег, настолько ярко ослепило глаза, что она невольно закрыла лицо рукой — как от резкого удара, а когда открыла глаза, почувствовала, как от рези в глазах, к которой еще нужно было привыкнуть, скатились по щекам две слезинки и не упали, а где-то внизу, уже у подбородка, замерзли — она ощутила, как маленькими толчками стянуло в двух местах кожу. Это было так странно, что она невольно улыбнулась, а бабка Тимоха, не разобравшись, подумала: видать, понравилось здесь Марье Трофимовне, — и она улыбнулась ей ответной улыбкой. А когда Марья Трофимовна смогла наконец чуть оглядеться, то то, что она увидела, поразило ее до глубины души.
То есть она увидела как раз то, что ничего — на многие, кажется, километры — не было вокруг, белая пустыня, белая-белая пустыня… только вот здесь, совсем рядом, небольшой домик, около домика, укутанный бог знает во что (не сообразишь сразу), стоит человек с красным флажком в руке, и еще, рядом с домом и с этим человеком, замер ядовито-черный грузовик (что ядовито-черный, это только первое ощущение было — по контрасту). И все. И больше ничего. Как будто и жизни тут нет никакой. В общем, совсем непонятно, куда же они прилетели, а главное — туда ли, куда надо? И еще одно резко-странное ощущение: дышать трудно, даже не то что трудно, а как бы дух захватывает при каждом вдохе — морозный воздух обжигающе сух и словно разряжен. Так и кажется, будто неизвестная сила чуть-чуть приподнимет тебя над землей, оттолкнешься ногами — и можно, наверное, немного попарить над снежной пустыней.
У Марьи Трофимовны, видно, было откровенно-недоуменное выражение лица, потому что в первых словах, которые сказала ей бабка Тимоха, слышалось легкое подтрунивание:
— А ты думала, ты в Москву прилетела? Тут тебе на сто километров волк товарищ и брат…
— Так а город-то? — растерянно повела рукой по сторонам Марья Трофимовна.
— Город? А во-он, вишь, сопка? Во-он тама? Облачко такое? Там они и спрятались, добытчики-то наши… Спрятались, значит, за сопочку. А ведь это еще повезло нам.
— Чего?
— Как
— А может, прислали специально за нами?! — укоризненно сказала молодая женщина.
— Как бы не так… Уж я знаю, не впервой тут. Пешей-то, бывало, идешь-идешь, а мороз тебя — щип-щип, щип-щип. Сердит здесь мороз-то…
Шофер попался веселый, всех усадил в кабину (просторную, как комната, с двумя рядами сидений — спереди и сзади) и, когда разговаривал, все время смеялся; они тоже все смеялись, потому что ничего не понимали ни из его вопросов, ни из его разговора.
— Я ей сказала: ты идешь, я не иду, она говорит, много-мало, так? Кароший друг, ты пьеш, я пью, плякой друг, она плачет, он пьет, так? Я сказала: карашо, она руками мах-мах-мах, ничч-чего не понимай… так? Глупый мужичина, мышь глупый, мужи-чина глупый… — И смеялся заливистым, тонким смехом.
— Остяк, — вздохнула бабка Тимоха. — Народ добрый. Вроде как дети. Что ни слово у них — хи да ха. Никакой сурьезности… А что, Егорша, — спросила она его, — знаешь вот еённого… как, говоришь, зовут его? — повернулась она к Марье Трофимовне. — …еённого Глеба?
— Глебка? Такая, да? Туда-сюда-обра-а-атна-а… веселая, карошая… гуляй, шапку бросил, шубу бросил, веселая… — смеялся Егорша. — Магазин открывай, всю открывай, песню пой, веселая… уф, веселая…
— Видала, что рассказывает? От моего не отстает…
— Уж он отстанет… — сказала Марья Трофимовна. — Где кто, а уж он везде первый.
— Ну ничего, — сказала молодая женщина. — Сережу вот изберут комсомольским секретарем, — она кивнула на мужа, — придется им исправляться.
— Это за что же тебя на Север, миленький? — обернулась к нему бабка Тимоха. — Али провинился? — Она смотрела на него с нескрываемой жалостью и в то же время иронией.
— По зову сердца, — ответила за него простодушная жена. — Вот говорят, на Севере пьют, так ведь должен же кто-то бороться с этим?!
— Ну а как же… должон, должон… Смотри-ка, а мужик у тебя, видать, отчаянный!
— Не отчаянный, бабушка, а сознательный.
— Так я и говорю… сурьезный… здесь таких уважают. Как за стол сядут, таким первым наливают. А он не немой у тебя? — наклонившись к женщине, прошептала бабка Тимоха.
— Как то есть немой?
— Так я смотрю… если он немой, то как говорить будет? Секретарь говорить должон. А как же…
— Вот видишь, Сергей, к чему приводит твое бесконечное молчание?! У людей сложилось мнение, что ты немой! Полюбуйся на себя!
Муж взглянул на нее как бы из другого мира.
— Вся сила его как секретаря, — сказала за него жена, — будет заключаться в суровости. Суровое осуждение во всем. Суровость и еще раз суровость!
— Другая мужи-чина выбежала… лю-лю, лю-лю… прыгает она, скакает, так? Ба-бац, башка туда, башка сюда, смейся, слезы каплют… нам веселье, Егорка веселье, а мужи-чина слезы… карашо, уф, карашо… — все смеялся Егорша.
Нефтеюринск наконец вынырнул из-за холма, который бабка Тимоха упорно называла сопкой. Из-за разбросанности домов и безлюдности на улицах жизнь казалась вымершей в Нефтеюринске. Мела поземка по широким — как проспекты — улицам, кое-где тянулся из труб белесый дымок, далеко за поселком, в овраге, каталась на санках и лыжах детвора, по одной из улиц с коромыслом на плечах медленно шла женщина — и такая отчетливость, резкая прозрачность и ясность во всем (до неправдоподобного), что за сотню метров можно было видеть, каким нежным молочно-густым парком дышит женщина, идущая по воду.