Хранители очага: Хроника уральской семьи
Шрифт:
— Ну-ну, — говорит Марья Трофимовна, — молодцы, молодцы…
Подходит воспитательница.
— Дети, — говорит Светлана Владимировна, — а ну-ка все в беседку! Это еще что такое?! Здравствуйте, Марья Трофимовна, — кивает она. — Вот хорошо, что вы пришли. Марина очень плохо кушала сегодня.
Обычная детсадовская проблема.
— Ну ничего, — говорит Марья Трофимовна, — мы с ней договоримся. Будет хорошо есть, правда, Марина?
— Да-а… а если не хочется, вы так вот не едите…
— Как это не хочется? Не будешь есть, так и останешься маленькой. А кто будет расти и бабушке помогать? Так дело не пойдет…
— Ох, ну хорошо, бабушка, — горестно вздыхает Маринка, — буду кушать. Только белок у яйца не буду.
— И белок тоже нужно…
Вот такие продолжаются разговоры. Марья Трофимовна забирает Маринку из садика, и они идут на кладбище. Последнее время, как стала прибаливать,
В воротах кладбища, за оградой, как всегда яростным лаем встретила их собака сторожихи. «Пшла, пшла вон!» — обычно отпихивает ее ногой сторожиха, улыбаясь приветливо-казенной улыбкой. Приветливость ее от сердца, а казенность — от положения сторожихи, которое, как казалось ей, обязывает к строгости и суровости. До того доходило, что, если ей покажется, кто-то просто так, без дела, вне всяких родственных отношений шляется по кладбищу, начинала грозить: «А как спущу счас с цепи! Ишь мне! На кладбище шляются… А ну пошли, пошли отсюдова…» Бывало, отвечали ей резко или посылали куда подальше — не каждому охота доказывать, кто да что да как… Ну а когда девятый день, сороковой или поминки, заносили люди закусить да выпить и сторожихе. Так что круглый год жила старуха невольной памятью об умерших.
— Попроведовать пришли? — улыбалась она и сейчас. — Ну а как же… вишь вон внучка какая растет, ну, проходи, проходи, Марья… Пшла вон, пшла! — тут же кричала она на разъяренного пса. — Одно наказанье с тобой, черт проклятущий… у-у-у… у меня!
Марья Трофимовна проходила с Маринкой к отцовской могиле. Садилась на лавочку. И вскоре, сама не замечая как, начинала вдруг разговаривать с отцом. Смотришь, смотришь на его фотографию — и вот он уже как будто живой перед тобой, и странное просветление находит: он живой сейчас или как живой, потому что ведь разговариваешь с ним, рассказываешь свою жизнь, и он как будто слышит тебя или, по крайней мере, прислушивается и внимательно смотрит на тебя с фотографии. Бывало, один только отец и мог обласкать ее, успокоить и сказать доброе слово, от других не дождешься; так и сейчас — только отец своим внимательным, хорошим взглядом родных глаз умел успокоить Марью Трофимовну. Вот начнет Марья Трофимовна рассказывать ему о Сереже, например, и даже улыбнется. «А Сережа-то, папа, — говорит она, — влюбился у нас, вот ей-богу… Летом-то, знаешь, привезла к нам домой Маринку девушка одна, Марина из Свердловска, так зачастил теперь Сережа в Свердловск. Что у них там, не знаю, но не иначе — влюбился, забыл в последнее время и «пряники с полки», и «ведра браги», и «тазики с пельменями»… Посидит Марья Трофимовна, посидит и про Глеба тоже вспомнит: «Этот сдурел совсем. Вернулись они недавно с Варюхой с Севера, не прижились там. И что ты думаешь? Бросил он Варюху, не живет с ней. Теперь, говорит, разрабатываю систему, магометанство называется. Такую дурь выдумал, не знаю, как и сказать…» И вот отец слушает Марью Трофимовну, и глаза его как будто даже меняют выражение в зависимости от рассказа: то серьезные, то улыбчивые, то лукавые, то глубоко сочувствующие… «Ну, а Степан все тот же, — рассказывает Марья Трофимовна дальше, — все кобелится, не успокоится… И наплевать мне, конечно, на него, а так, папа, иной раз обидно. Подумаешь, подумаешь — прямо задохнешься. Нашел себе Ксюшу Ксюшевну. В постель-то легко ложиться, это да, а каково было детей поднимать на ноги… тут Ксюш Ксюшевен не хватит, сучек этих… им бы только жить да под себя грести, а до других дела нету. Так ведь и то, папа, знаешь, как я тебе скажу… остыла я к нему, вот убей меня бог, не нужен он мне больше, переболело да перегорело все в душе. Есть он, нет его — черт с ним. Может, и вспомню-то о нем только здесь, около тебя, да тебе только и пожалуюсь; как тебе сказать… тянет меня к тебе, на кладбище… оно, знаешь, и легче как будто. Ты поймешь. Прихварывать вот стала, старость приближается. Останусь скоро совсем одна. Людушка наша выздоровела, поедут скоро с Витей и с Маринкой за границу, ну а мне что остается? Так прикипела уже к Маринке, жизни без нее нет. Ну да ведь и с ней тоже, нелегко, а вот поди ж ты… словно и жить мне без нее незачем. Но и то… болеть стала, сижу вот сейчас на больничном, ноги ломит — сил терпеть нету…»
— Бабушка, ну что ты все разговариваешь, разговариваешь… Пошли домой! — тянет Маринка.
— А ты бы вот тоже села да посидела. Рассказала бы дедушке.
— Да дедушка же умер. Скажешь тоже, бабушка.
— Ну и что ж, что умер? А ты вот сядь да расскажи… как вот ты в садике себя ведешь…
— Что кашу-то не
Обычно Маринка минут пять была на кладбище серьезной, а потом неистребимая детская жизнерадостность брала свое. Знала Марья Трофимовна, что несправедливо обижаться на внучку, но все-таки иной раз обижалась: кладбище есть кладбище. Раньше, как ни вспомнишь, всегда она казалась ей такой умной и понятливой, а тут — господи, сколько в ней еще глупости. Ни ума, ни разумения — прыгает, скачет, веселится на кладбище. Но и то — взгляни-ка на кладбище другими глазами, не смерти, а жизни, и увидишь много интересного — столько здесь птиц разных, трав, деревьев, кустов, а летом — треск букашек и таракашек, неугомонный щебет, писк, стрекотанье, беспокойство, воркованье; а сейчас во-о-он там на небольшом пригорке ребятишки ловят в конопле щеглов — туда-то и бегает Маринка, а обратно летит с веселыми и счастливыми глазами. О какой смерти ей думать? Нет, бабушка, ты не справедлива…
Возвращаются они с кладбища. Пожалуй, после ноябрьских можно попробовать выйти на работу, думает Марья Трофимовна. Скучно дома сидеть. Да и ноги, может, расходятся на работе. В работе-то оно всегда легче. Собраться бы вот еще с силами да в доме прибрать к празднику, забелить стены хотя бы в большой комнате. На другое сил не хватит.
Приходят они домой, а у них в гостях Света Фадеева с дочкой сидят. Во-о-от такими они еще бегали вместе, Людушка и Светланка, а теперь Света уже сама мать, пришла со своей Снежанкой.
— Ну, тетя Маша, — начинает с налета Света, — ну пожалуйста, ну давай хоть чем-нибудь помогу!
Хорошие они с Людой подруги. А ведь Света уже не Света, а Светлана Максимовна — для ребятишек, которым она преподает русский язык и литературу в школе. А давно ли, господи, сами бегали все в соплях?
— Ну, теть Маша, — все тормошит Света, — ну давай чего-нибудь поделаю, а?
Вот пришла Света с дочуркой, покупала ей платьице в магазине и вдруг подумала: надо же и Мариночке купить. Купила два платья — дочери и Маринке. Принесла, говорит: «Тетя Маша, я когда Снежанке что покупаю, прямо не могу, Маринка перед глазами стоит…» Милая Света, жизнь наша — дальняя извилистая дорога, что там, за поворотом, — не увидишь, но за слова эти, за все добро, которое ты сделала, пока болела Людушка, — спасибо.
— А знаешь, Света, может, мы в комнате побелим? Ты как?
— Ну вот давно бы так! — загорелась Света.
Скинула она платье, надела трико, старую кофтенку, косынку повязала на голову и уже лазит по столу и стульям, обметает потолок и стены. Работать она умеет, весело работает и при этом разговаривает всегда. Забот у ней теперь две — своя Снежанка да ребятишки в школе. Этих, в школе, иной раз убить готова — до того кажутся тупоголовыми…
— Помнишь, теть Маша, как Митрофанушка-то говорил: дверь — имя прилагательное, потому как к ней прикладываешься, географию, где там да что там, тоже знать не надо — кучер довезет, куда велишь ему… Вот и у меня есть свои «дверь — имя прилагательное»… А еще есть дураки, представляешь, теть Маша, вот смотрит он на тебя, как раздевает. Сопляк. В четвертом классе — а выйдешь, за углом папиросу тянет. И вот такой-то и смотрит на тебя так. Куда мусор-то?
— Вон в печку брось. Или в угол. Потом заметем.
— Колотишься с ними, как проклятая. «Что хотел сказать этим произведением Пушкин?» — «Откуда я знаю?» И наглые, главное. А-а-а… черт, — чертыхнулась Света, чуть не свалившись со стула. — Снежанка! — крикнула в другую комнату. — Ты там чего пищишь?
— Мама, — заходит к ним Снежанка, глазенки наполнены слезами, — а Марина мне не дает…
— Чего?
— Я говорю: Марина, дай, дай, а она…
— А если она рвет? — появляется и Маринка.
— Ну-ну, идите, нечего делить. Не ссорьтесь. Снежанка, будешь пищать, больше к Марине не придем.
Это главный козырь в руках матери. Уходят. Маринка старше Снежанки и на правах старшей третирует ее, воспитывает и учит. Глупость малышей ее всегда веселит и подхлестывает: так и хочется что-нибудь сделать наоборот, чтобы поставить малыша в тупик или вызвать искреннее удивление. Это удивление порой выливается в обиду, а обида — в слезы…
— А ведь правда, тетя Маша, — продолжает Света, а Марья Трофимовна слушает, слушает — уж больно Света на Людушку похожа: такая же горячая на работу, за что ни возьмется — только поспевай за ней, и слово веселое всегда наготове, и шутка, и засмеется порой так хорошо — такие у нее большие, женские, вопрошающие глаза. — Вот взять учебники литературы. Ведь скучина и чепуха. Главная идея произведения. Композиция. Художественные средства. Чему учить их — красоте или холодной премудрости, от которой тошнит? Вот Пушкин: