Хранители очага: Хроника уральской семьи
Шрифт:
А когда подошел автобус, она не то чтобы заспешила, нет, встала с достоинством и медленно пошла, чувствуя, что с палочкой у нее выходит это особенно внушительно, шмыгнула еще разок, напоследок. Может, никто и не обращал на нее внимания, ей все только казалось, но так вести себя ей почему-то было нужно. В автобусе она села на переднее сиденье, по праву бабушки и инвалида (видите, палочка?), и это тоже ее неожиданно веселило — словно она-то знала про себя, что никакая она не старуха и не инвалид, а только голову всем морочит. И что это с ней было? А бог его знает, было — значит, было, нечего гадать.
В поселке, когда она шла уже в больницу, она подумала: ну сейчас удивит Степана! Посмотрит, как забегают у него глаза. Послушает, как язык будет заплетаться. Потому что знает за собой кошка, где напакостила. И пожалуй, ничего особенного не скажет ему Марья Трофимовна, посидит минуту-две, спросит о здоровье, про себя рассказывать ничего не будет — и пошла. Пусть знает. А начнет что говорить — даже и слушать не станет. Как жил, так и живи, мое дело маленькое. Так просто, пожалела как человека, а вообще-то ей наплевать с девятого этажа. Вот именно, с девятого, не с восьмого и не с десятого, а с девятого. Вот так. И гадай, что там да как там, а я пошла. Вот купила тут тебе яблоки и банку компота, ешь на здоровье. И до свидания. И не говори, не говори ничего, и слышать не хочу, не верю ни одному слову, жив — ну и будь здоров, а я пошла. Что? Ну нет, прощать тебя будет бог, а я не бог, чтобы все ваши подлости прощать. Я живой
И что за дикие мысли? А уж какие были. Вот так.
Пришла она в больницу; это только сказать — больница, на самом деле бывший жилой барак, — неподалеку рыл Степан котлован как раз под новое здание больницы, вот и нарыл себе горе. Без злорадства подумала об этом Марья Трофимовна, просто так подумала, без всяких особых подковырок. Грех над несчастьем злорадствовать. Такого с ней отродясь не бывало…
— Да не может быть! — говорила она уже через минуту медсестре в окошечко.
— А я вам говорю, что может. Как это не может быть? Кто из нас лучше знает — вы или я?
— Сегодня утром?
— Именно сегодня утром. Приехала машина, там еще женщина какая-то была, жена, кажется. Посадила его, и они уехали. А вы, собственно, кто будете?. Сестра, что ли, ему?
— Так, так… — пробормотала Марья Трофимовна. — Ксюша Ксюшевна ее зовут?
— Что? Да разве такое имя бывает?
— В том-то и дело, что не бывает. Но иногда бывает.
— Послушайте, гражданка, что вы мне голову морочите? Вы по какому делу? Раз нет, значит, нет, мне латынь учить надо. Дум спиро сперо. Омниа мэа мэкум порто. Авэ Цезарь моритури тэ салютант…
— Так… — Марья Трофимовна достала записку. — Так… — перечитывала она ее. Теперь только она обратила внимание, что записка написана три дня назад — дату Степан проставил небрежно. Пока то да се, а он уж выписался из больницы. Блуждала записочка, пока нашла их по новому адресу. — Та-ак, — усмехнулась горько Марья Трофимовна. — Значит, вылечился. А как же, Ксюша Ксюшевна тебя вылечит, не сомневайся. Везде тебя найдет. Любовь до гроба. Та-ак… — шептала она. — Вон как…
— Что с вами? Вам плохо?
— Очень даже хорошо мне, девушка. До свиданья.
— Вале. Это по-латински значит — до свиданья. Вале!
— Вале, вале… Вот какая тут латынь…
Пошла Марья Трофимовна из больницы — что-то так дрожат ослабшие ноги, что даже палка плохо служит. Ох, зла она была на себя. Дура, такая дура! Нет, сколько жизнь ни учи, а горбатого могила исправит. Чего, спрашивается, понесло ее сюда? Ведь знала, знала, знала уже, что надеяться не на кого — только на себя, только в самой тебе вся жизнь, и сила, и вера, так какого же черта?! В добренькую захотелось поиграть? Или что? Или опять в ней эти неискоренимые бабские слюни? «Бог простит, а она живой человек…» Слова только, вот и ехала к нему, наверно, чтобы поломаться да простить… разве не так? «…и слышать ничего не хочу, не говори, не оправдывайся…» Больно ему надо говорить да оправдываться перед ней, как же… навыдумывала опять, ну дура, ну честное слови, дура из последних дур… Яблоки везла, компот, ну и ну! Автобус пропустила, простыла, сопли текут, как у девчонки… Ведь все, все уже поняла — нет, опять. Ну что же так нелепо создана женщина? Бей ты ее бей — а она тебе опять лицо подставит: милый, дорогой, хороший… Ох, господи, да как же так, куда рассудок ее девался, где ее горький опыт, наконец? Слепа, слепа женщина, слаба, шарит в потемках… Ну а как же стать в конце концов сильной? К какой тут мысли надо прийти? На чем остановиться? И на чем стоять?
Доковыляла Марья Трофимовна до остановки, дрожит все внутри от негодования и отчаяния; села ждать автобус, а тут рядом столовая… Та-ак, подумала она. Зашла, налили ей двести граммов красного вина, устроилась она за дальним, в углу, столиком, отпила вина — хорошо ей это показалось, сама продрогла насквозь и душа мечется, а тут сразу горячо сделалось. Черт с вами со всеми, смотрите и осуждайте.
Вот тут в чем все дело, думала она. Так, ясно… Никто, никто тебе не поможет, только — сама себе. Так, ясно, понятно. Это уже давно поняла. Но главное — прочувствовать до печенок. Тебе — нет, а ты — можешь. Всегда, всем, везде. Это тоже ясно. Такова твоя душа. Плохо или хорошо, а такова твоя природа. Ясно, тоже ясно, очень хорошо понятно. Но вот чего она никогда еще не понимала… в словах, пожалуй, сразу и не скажешь, вертится на языке, близко, да не ухватишь. А сердце эту правду уже почувствовало, его как бы окатывает горячая удушливая волна. Когда особенное что-нибудь поймешь, всегда так — накатывает на тебя горячая волна. Хочешь ты этого или нет, понимаешь или даже в голову тебе не приходит, но у тебя в этой жизни особенное место. Нет, не так. Но как, как сказать? как выразить? Вот ты думала: жизнь сломала тебя, разве тут в этом дело? Нет, не так она чувствовала… Вот верно — близок локоток, а не укусишь. Кажется, она одна, одна, абсолютно одна понимает сейчас то, чего не понимала еще вчера. Но что она понимает? в каких словах? как? Сейчас это очень важно — высказаться до конца. Если и был в ее жизни действительный предел, то именно в эти минуты была его вершина, дальше уже пойдет другая жизнь, это она знала твердо. Не в ее собственной жизни было дело. Она не понимала раньше, не догадывалась, что уже давно, настолько давно, что невозможно и проследить — когда именно, что уже давно не живет собственной жизнью, хотя все помыслы, какие только у нее были, были помыслами о собственной судьбе. Жизнь ее не принадлежит ей самой, никогда не сознавала она этого с такой остротой и ясностью, как сейчас. Сколько ни вспоминай, а вспомнишь только одно: как ты билась и старалась всю жизнь для семьи, ты была центром какой-то такой жизни, которая выше твоей личной жизни, вокруг тебя, как ядра, совершался большой круг жизни, ты цементировала, сдерживала и удерживала этот круг, бессознательно, но с удивительным упорством и постоянством. Меньше всего ты сознавала собственное назначение, в этом смысле тебя как бы не было в жизни, а были только другие люди, родные тебе по крови, составившие, в конце концов, как по частице самое тебя, так что когда одна частица, вторая, третья начали вырываться из круга твоей жизни, ты вдруг почувствовала: земля поплыла у тебя под ногами. Ибо это были не просто частицы, а это была твоя плоть и кровь, они сочились из тебя, обескровливая душу и сердце и самый смысл твоей жизни. Ты осталась одна, и мысль, что собственная жизнь тебе не нужна, хоть и раздавила тебя, но открыла тебе глаза. Вот тут, именно тут нужно разобраться..
Ты осталась одна, круг разорван. Степан бросил тебя, а что у сыновей началась собственная жизнь — совсем не эта важна мысль, а важна та мысль, что, не зная еще цены настоящей жизни, не вкусив ее, они уже внутренне преодолели свою мать, ушли от нее — в душе своей — легко и просто, без сожаления и без глубины знания, от чего же они ушли с такой легкостью. Теперь всмотрись и вдумайся. Ты сказала, не имею сил противиться судьбе. И когда ты сказала так, ты повторила вслед за судьбой: ты слепа, но я твоя. Это правда — в собственной твоей жизни уже ничего не будет. И, если ты умрешь сейчас, погибнешь, исчезнешь, то — истинно — для самой тебя это будет невелика потеря. Это правда. Но дальше… загляни чуть дальше, за предел… Не то горе, что ты умрешь сама для себя. А то, что, если круг семьи разомкнулся, с твоей смертью он останется уже разомкнутым навечно. Вот это нужно понять. Ты не знала, не сознавала, но ты была ядром, центром этого круга, и до тех пор, пока есть ты, остается надежда на возрождение, есть еще возможность соединить почти несоединимое — родных людей в одну семью. Не внешняя тут сторона важна, а внутренняя, глубоко спрятанная и неосознанная. Ведь
Она не стала отвечать на собственный вопрос, просто ответить на него было невозможно. Ответ уже сделан. Марья Трофимовна поднялась из-за стола и направилась к выходу. На улице падал снег. Ребятишки лепили снежки и с веселым визгом бросали друг в друга. Марья Трофимовна стояла на крыльце столовой — в сердце было странно пусто и легко; один снежок ударил Марью Трофимовну в плечо, рассыпался но пальто, Марья Трофимовна улыбнулась. «Ну-ну!» — сказала она ребятишкам. «Тетенька, мы нечаянно!» — закричали они. «Нечаянно…» — поворчала она одобрительно. И, опираясь на палку, зашагала к остановке. Но опять не было автобуса; она сидела на лавочке и наблюдала за ребятишками. Вот к ним подбежала странная собака, на боках у нее и спине клоками была вырвана шерсть, подбежала она не близко, но и не далеко, и как бы настороженно ожидала, что с ней будет — прогонят ее или сжалятся, а ребятишки, видела Марья Трофимовна, не обратили внимания на ее взгляд, кто-то бросил, играя, в собаку снежок, кто-то бросил еще, тут была общая суматоха, игра и забава, и собака поняла, что с ней играют, ее приняли, а не прогнали, и, если летел снежок плавно, она неслась за ним, но тут летел новый снежок в новую сторону, и собака, обычная дворняга, неслась уже за ним и весело, настойчиво гавкала. И так же, как никто не обратил на нее внимания, когда она играла с ними, никто не обратил внимания, когда один из парнишек как бы между прочим, походя, без всякого злого умысла прогнал ее, махнул рукой и шикнул. Собака отбежала в сторону и тоскливо, виновато повиливала хвостом и тяжело дышала, высунув язык.
Подошел автобус. На Марье Трофимовне было уже порядком снега, она встала, и снег посыпался с нее, с плеч, с головы, покрытой шалью. И что-то вдруг так остро пахнуло на нее тем дорогим Новым годом, который совсем недавно, казалось, они встречали с Людушкой и Маринкой. Она села в автобус. И когда он тронулся, она вспомнила: а ведь яблоки и компот оставила на столе в столовой. И вот автобус выехал из поселка, за окном — настоящая зима, широкие поля, полные снега, и снежинки летят за стеклом, косо, остро. И кажется, там такой сильный ветер, из-за этого снежного дождя, а это просто мчится автобус на большой скорости по зимней, накатанной дороге.