Хризантема императрицы
Шрифт:
Из шкафчика появилась банка с широким горлом, на две трети заполненная темно-серым чистящим порошком.
– Гляди, держи себя с достоинством, с пониманием, сразу-то поглянь, что за человек, чем он живет, чем дышит, как люди на работе о нем говорят, небось, про хорошего-то человека дурного не скажуть.
При всей своей житейской мудрости, тетка Клава была порой удивительно наивна. Но Дашка молчала, она уже привыкла молчать.
– Конечне,
Она говорила об этом просто, как о чем-то естественном и само собой разумеющемся. Перемежая слова со вздохами и иногда выражениями отнюдь не свойственными женщинам, неистово терла плиту, точно в желтых, въевшихся в эмаль пятнах, видела личных своих врагов.
– Да ты не гляди-то, не гляди, помрет она... Ты не думай-то, что тетка Клава злая. Не злая я. Только ж такая жизнь – и тебе мученье, и ей... А там, глядишь... тут, девка, такое дело, – тетка вдруг оставила плиту в покое, вытерла покрасневшие руки о юбку и, глянув исподлобья, не по-доброму, не как прежде, сказала. – Поговорить с тобою хочу, ты ж одна в семейке вашей удалася, остальные – пыль, а не люди. И хоть Анжелка наказвала Милке отдать, но я ж вижу – дрянь он. Мерзавчик и шалопай, и если чего и заслужил, то порки хорошей, да и то поздно. А вот ты – другое, ты ж одна тут который год бьесся, жить вона пришла из хаты своей к мачехе, значится, любила.
Любовь? Дашка с трудом сдержала смех. Какая любовь? Это... это жалость, не более, и не к Желле, которая, в сущности, безобидна, а к себе самой.
– Анжелка-то про после смерти ее говорила, но у меня чегой-то сердце прихватывать стало, потому и думаю, дай-ка я сейчас отдам, какая ж разница-то? Она ж и так почитай, что мертвая. Но ты, Дашка, гляди, – тетка Клава сердито потрясла пальцем, – чтоб все по честности было, чтоб доблюла старуху.
Вечером она принесла белый конверт, сложенный напополам, внутри лежал крохотный ключ, лист бумаги, где аккуратным учительским почерком был выведен адрес и наспех накорябанная расписка, при виде которой сердце застучало быстро-быстро.
Желла тихо улыбалась, глядя в окно. Осеннее солнце. Хризантемы. Жизнь.
Теперь все будет иначе.
Леночка
Ой, мамочки, она едва не проговорилась! Еще немного и Герман догадается, поймет, что она – сумасшедшая, и тогда... Леночка точно не знала, что именно он предпримет, но догадывалась, что ничего хорошего ее не ждет. Он злой. Или нет, не злой, а скорее уж жестокий. Ну или
Опять она всякие глупости думает. И говорит тоже, вон Герман как жалостливо смотрит. И про ужин не зря сказал, от ужина Леночка не откажется, во-первых, потому что очень хочет есть, во-вторых, потому что дома сидеть страшно и не столько из-за Вельского, сколько из-за Феликса. А к старухе Феликс не придет, он – вежливая галлюцинация.
– Знаешь, – совсем другим, очень серьезным и оттого пугающим тоном произнес Герман. – Я сначала подумал, что ты здесь не случайно появилась, что тебе от Императрицы что-то нужно.
– Что?
– Откуда мне знать. От нее всем что-то да нужно.
– И тебе?
– И мне.
Ну об этом могла бы и не спрашивать, он ведь на коллекцию нацелился, рассчитывает получить после смерти Дарьи Вацлавовны. И квартиру, наверное, тоже. И деньги. У нее же есть какие-то деньги, чтобы не отказывать себе в маленьких капризах, вроде апельсинового джема.
Стало грустно и очень жалко Дарью Вацлавовну. И Германа тоже, потому что он ведь хороший на самом деле, просто у него, наверное, жизнь сложилась так, что он зачерствел.
– Что, думаешь, я – сволочь? Сижу, жду наследства? А и правильно, и сволочь, и сижу, и жду. Я на старуху вышел, к ней подход нашел, я вообще, если хочешь знать, содержу ее!
Но ведь не по доброте душевной. Нет, Леночка не сказала этого – зачем обижать человека – но он и так понял, без слов. На этом разговор был окончен, Герман завел машину и к дому ехали в молчании. Остановившись у самого подъезда, он заглушил мотор, и единственным звуком, нарушавшим тишину, остался шум дождя.
В тишине неуютно. Особенно в той, которая во время дождя.
Тук-тук-тук, капли по стеклу. Стук-стук-стук, каблучки по полу. Скрип и полоска света из приоткрывшейся двери, а на ней тень. Стоит, не шевелится, смотрит, и взгляд ее проникает сквозь толстое ватное одеяло. Нужно замереть и не шевелиться. Не дышать. Тогда тень уйдет.
Но не шевелиться тяжело, под одеялом жарко и пятки чешутся, и в носу свербит, и вскочить бы, закричать... тук-тук-тук, все быстрее тарабанит дождь по подоконнику. Стук-стук-стук, сердито цокают каблуки. И только пол не скрипит, но тень все ближе.
Запах ландышей, липкий как пот, тянется за нею, вползает под подушку, заставляя задержать дыхание. А сверху наваливается тяжесть... и она пытается кричать, вырваться, но тень сильнее, тень...
– Тише, тише, успокойся, хорошо все, – ее держала не тень, а Герман. Крепко и нежно, гладил, шептал, что все хорошо и ничего страшного, что это только гром и не нужно бояться. А она не боялась, она плакала, уткнувшись в шершавую ткань куртки, которая пахла – все-таки пахла, Леночка четко ощущала этот страшный аромат – ландышами.