Хромой Орфей
Шрифт:
– Да. Так необходимо.
Приговор был вынесен, и все почувствовали какое-то облегчение; только осужденный не понимал. Рассматривал свои пальцы, потом снова стал бессмысленно шарить у себя в кармане, и Милан снова протянул ему свою коробочку. Гонза устремил на него неверящий взгляд, и пальцы у него так дрожали, что он не мог скрутить цигарку. Без тебя!..
– Вы что, ошалели, ребята?
– Нет, - возразил уже твердо Павел, выпрямившись.
– Но ведь я... я же правда ничего не выдал! Я не хвастаюсь!.. Не знаю, как было бы, если б меня прижали в гестапо, мне повезло, но клянусь вам, ребята... Мертвяку я ничего не сказал! Ничего! Поверьте мне! Ровно ничего!
– Никто и не утверждает, что там...
– Так где же, черт побери?
– воскликнул Гонза уже вне себя, но пристальный и словно неумолимый взгляд Павла лишил его уверенности.
– Ей.
– Павел наклонил голову.
– Я сам с ней говорил. Все ты ей про нас выболтал. Этого ты не станешь отрицать.
Удар был нанесен с неожиданной стороны. Свет лампочки резал глаза, по телу растекалась слабость. Да, этого он не отрицает. Это так. Они правы. Мелихар, Павел, Милан, все. Зачем я тогда рассказал ей? Сам не знаю. Они, конечно, думают - и в этом мне их не разубедить, - что мне захотелось похвастаться, блеснуть перед ней! Впрочем, разве это не так - пусть хоть отчасти? Да теперь уже все равно. Остается стиснуть зубы и уйти, как побитая собачонка.
Он встал, бледный, нагнулся, чтобы взять плащ, никто его не удерживал. Ждут, когда я испарюсь, пришло в голову, пока он одевался. Жаль. Он заметил расстроенный и сочувствующий взгляд Бациллы, этот жирный добряк с трудом сдерживал желание сказать ему что-нибудь утешительное; Павел сидел подавленный, полный отчаянья; но лицо Милана - лицо беспощадного судьи после приговора - заставило Гонзу заговорить.
– Мне нечего объяснять, - выдохнул он, с усилием выпрямляясь, - это было. Если б я мог, я взял бы обратно все, что сказал ей, хоть в этом-то поверьте мне, ребята. Я подчиняюсь вашему решению... Понимаю вас... Ну что ж! Но я прекрасно представляю себе, кто торжествовал по этому поводу, - закончил он, вперив взгляд в Милана.
– Оставь, - прервал его строго Павел.
– Ты ошибаешься.
– Может быть. Но теперь это уже не имеет значения. Я не стану выклянчивать милости.
– Он говорил, чувствуя, как слова беспомощно хлопают крыльями. Надеюсь, вы не думаете, что это она меня выдала! Вчера на Вацлавке забил фонтан нефти... Не верите? Но это куда правдоподобней. Я знаю, что мог бы сказать Милан, наизусть знаю. Личные чувства - в сторону! Может, он и прав со своей точки зрения, но это холодная, нечеловеческая правота, она для меня неприемлема. Я пошел на это добровольно, потому что до конца жизни не простил бы себе, что уклонился. Но... больше не могу!
– Комок подкатил к горлу, он продолжал: - У меня нет никакого мировоззрения, как вот у Милана, и я этого не скрываю... никакого бога, никакой философии, я ни с кем и ни с чем не связан. У меня есть только она. И я не променяю ее ни на что, ни на какую фикцию будущего рая, в который я не очень-то верю, ни на какую идеологию. И ни на какое будущее! Без нее я никакого будущего даже не представляю. Мне наплевать на все. Я гордился «Орфеем»... но могу обойтись и без него. И не останусь одиноким. Не пожертвую ради этой глупости самым важным, что я нашел. Что я должен был сделать? Отказаться от нее? Нет, можете считать меня хоть скотиной... Тебе, Павел, я удивляюсь... Неужели ты не понимаешь...
– Нет, не понимаю!
– Павел нервно взъерошил рукой свои светлые волосы. Этим не объяснишь, почему ты проболтался!
– Почему? Я и сам теперь не знаю. Но это уж все равно. Может быть, потому, что верю ей. Как самому себе. Может быть, более того - потому что не сумел что-то скрывать от самого близкого человека...
Довольно! Довольно! В глазах у него уже накипали слезы, и все в нем собиралось взорваться; он на ощупь искал ручку двери, чувствуя, что больше не в силах говорить.
Ему удалось бы уйти, если б Милан, все время сдержанно молчавший, не пригвоздил его к месту.
– Я одного не пойму. Если ты так ее любишь, то хоть поинтересовался бы, с кем она встречается... С кем таскается по ночам...
– Заткнись!
– оборвал его Павел.
Поздно.
– Что ты сказал?
– промолвил дрожащими губами Гонза. Новый удар и опять с неожиданной стороны - он зашатался под ним. Но тотчас словно оцепенел. Повтори!
Дрожь охватила его.
Милан успел только поднести руку к лицу для защиты.
– Зачем же я буду... Сам проверь, черт возьми!..
Он не договорил. Попробовал освободиться, оторвать пальцы, с судорожной силой вцепившиеся ему в горло. Гонза тряс его, поднял со стула, как тряпку.
– Говори!
– хрипел Гонза у самого его лица.
– Скажи еще раз, ты... скотина... я убью тебя, убью, если ты коснешься ее своей ядовитой слюной, ты, грязная крыса...
Только теперь все опомнились от неожиданности. Кинулись разнимать, вырвали Милана, который уже хрипел; шум, паденье стульев, сиплое дыханье отвратительной драки, в этом дьяволе не узнать было прежнего Гонзу, он обезумел, он убил бы, если б Павлу и Войте не удалось общими усилиями вырвать у него из рук совершенно обессилевшего Милана.
– Убью тебя, сволочь, пустите меня! Я убью его!
– Довольно!
– сипел Павел, почти теряя самообладание и дрожа от гнева. Держите его, ребята! Тише ты!
Войте удалось завести Гонзе руки за спину, Павел толкнул Милана на стул и загородил его собой.
– Хватит, опомнись, сумасшедший!
Не успели они прийти в себя и собраться с мыслями, как Гонза, резко мотнувшись в сторону, вырвался из рук Войты, и дверь за ним захлопнулась. Удар грохнул по засыпающему дому и разлетелся по галереям, промчалась буря торопливых шагов по деревянной спирали лестницы, и настала тишина, испуганная, зыбкая тишина.
Они старались не смотреть друг на друга. Милан сидел, неестественно наклонившись вперед, измученный, судорожно кашляя и вытирая взмокший лоб грязной рукой. Он дышал открытым ртом, как загнанная птица, и глядел в пустоту.
– Послушай!
– взорвался Войта.
– Если ты это выдумал...
– Что вы на меня таращитесь?
– голос Милана сорвался смешной фистулой. За кого вы меня принимаете? Что я - из пальца высосал?.. Мне Лекса сказал, значит, железно! Он знает всю историю с ее братом и врать не станет. Лекса не врет! Он все знает. Что же мне было - молчать? Он обязался - значит, это уж не его личное дело! Знаете, что могло быть с нами?
Это звучало убедительно, но он все же чувствовал, что слова его вызывают в них какой-то молчаливый и в корне нелепый протест, который заставил его продолжать:
– Конспирация имеет свои законы, - опять он говорил, как проповедник.
– Вы до невозможности сентиментальны. Я сказал это и для его пользы, факт! Я тоже представляю себе, каково ему будет, но в таких делах сострадание побоку, слишком многое поставлено на карту.
Никто не возражал, но атмосфера была отравлена. И хотелось убежать от своего собственного стыда, вон из этой душной дыры, но они все сидели, погасшие и угнетаемые нарастающим чувством бессилия и бесплодности всякого начинания. Хоть плачь! За шторой затемнения опять заскрипели половицы и в тишине, упрямо разъединяющей их, нереально стучал маятник.