Хроникёр
Шрифт:
Ну, это еще надо посмотреть!.. Я повеселел и как-то нервно, азартно взбодрился.
Запах соломенной трухи и сухого навоза нечаянно вбросил меня в осень 1941 года, в кубанскую станицу, которая вот так же пахла сухим навозом и пылью. Пыль стояла над улицей, липла к телу, душила. К тишине и безлюдию станицы, отчетливо громыхая пушками, приближался фронт. Грохот пушек я уже воспринимал как преследующую меня неизбежность, но что потрясло меня и парализовало — это горяченоздрий бык. Нагнув черную, в завитках, шею, он смотрел блестящим выкаченным глазом и дышал в пыль. Сестры лишился, мать потерялась, а ужаснул своими ноздрями бык. Не помню, что было между моим стоянием у крыльца инфекционного барака и моим появлением в станице. Очевидно, ничего не было. Очевидно, после «Мальчик, твоей сестры больше нет... Ты бы шел себе, мальчик!» меня подхватила женщина, сохранившая из троих детей одного, и мы с ней и ее сыном зацепились за одну
Да! Очевидно, я слишком невнятно пробормотал свое имя, потому что станичники (сколько их тогда оставалось в станице? трое? пятеро?), — да, и потому станичники поняли «Алексей» как «Моисей», меня стали кричать Моисейкой, я услужливо принял это странное прозвище, стал откликаться и чуть за это не поплатился. Прибежавший ночью председатель поднял нас, и из его быстрого шепота я уяснил, что станичники решили: к приходу немцев «треба жидка уздернуть». Так сказать, я должен был повиснуть в петле как презент. Как бы и сам понимая, что теперь говорить об этом поздно, неуверенно и как-то неискренне я заявил, что я русский, просто-напросто не понимая, кто в этом мире может быть, кроме фашистов и нас, русских, но уж даже смешно думать, что я фашист. «Он русский, русский!» — ужаснулась моей неуверенности заделавшаяся счетоводом беженка. Вскочив с разостланной на земляном полу попоны, схватив обеими руками мою голову, она показала председателю, какой я белобрысый, судорожно расстегнула мне штаны и предъявила, к моему стыду и ужасу, еще одно доказательство. «Усе так, усе так! — согласно кивал головою и шептал председатель, мучаясь. Потом он выпрямился, побледнел и перекрестился. Распахнул окошко, выглянул и подтолкнул меня к оконцу. — Тикай, Моисейка-сынок!»
Страх как бы приподнял меня и понес над сжатым, ярко-желтым, залитым луной полем, на котором лежали, как трупы, тени пирамидальных тополей...
Иногда мне кажется, что я по этому полю бегу до сих пор. Несусь над ним, не задевая стерни. И сердце замирает: куда?.. Но не в этот же среднеазиатский сарай, который кто-то счел для меня ловушкой?! Я совсем развеселился. Зажег спичку, осмотрел стену. Затем вонзил в нее пешню и покачал. Плоть стены сухо скрипела, падали куски глины. В кромешной тьме я прошил всю стену сверху донизу, отступил шага на два вправо и прогнал второй такой же добросовестный ряд. Несколько раз железо пешни пролетало насквозь. Очевидно, я попадал в шов. Тут я качал особенно усердно. Я проковырял стену на уровне глаз, затем внизу, а затем с разбегу ударил всем телом, С третьего раза та часть стены, над которой я поработал, выпала, и сам я вывалился в прохладную бархатную темноту.
Поднявшись, я отряхнулся от трухи, выволок в пролом корыто, сел на него и с наслаждением закурил. Рядом шуршали какие-то заросли, благодатно чувствовалось море. Я ощущал себя хозяином, который хорошо и с толком потрудился. Я вдыхал тяжелый рыбный запах моря, и, прерванный работой, во мне возобновился полет над желтым полем, проскочив которое, мы с женщиной-счетоводом потеряли друг друга. А Акзамова наткнулась на меня в Махачкале. Я там на базаре собирал объедки. Так и осталось в памяти: на плечах цветной полушалок — это моя спасительница татарка Акзамова, двужильная, смелая, горластая, а с ней трое напуганных, как и я, детей. Ее муж, как и мой отец, тоже, помнится, был моряк. И Акзамовы тоже, как и мы, проводили отпуск в Одессе, где и застала нас всех война. В эшелоне мы драпали вместе: Акзамова с детьми и моя мама со мной и сестренкой Алей, которую я не сумел уберечь. Вот так: мама потерялась, а сестренку я не сумел уберечь. И вот то ничтожное обстоятельство, что мы ехали вместе в одном эшелоне, побудило Акзамову принять ответственность и за меня. Чего только мы с Акзамовой за последующие полгода не испытали! Мгновенно звереющие толпы, тонущий на Каспии наш пароход, карантин, бегство мертвой холодной степью, самодельные суетливые похороны одного из сыновей Акзамовой, мерзлая пыльная голодная Астрахань, откуда-то пароход, набитый ранеными, душераздирающие крики детей и женщин, справки, голод и все время внезапная, спасающая нас доброта совершенно незнакомых людей. Война проявила каждого. Мир резко разделился на сволочей и защитников, на мразь и людей в высочайшем понимании слова, и не осталось других, неопределенных, мутных, в которых якобы в равной степени намешано плохое и хорошее. Война содрала декорации, и оказалось, что нет таких, в которых совмещается подлое и высокое. Либо тебя отпихивают сапогом, либо протягивают руку и отламывают кусок пайкового хлеба. И эту страшную разделенность человечества я запомнил с тех пор на всю жизнь.
Акзамова с двумя сыновьями добралась к себе в Казань, а я оказался в районном городке, который в повести «Земля ожиданий» был
ЗЕМЛЯ ОЖИДАНИЙ
ИЗ КНИГИ «ЗЕМЛЯ ОЖИДАНИЙ». ИЗ ЧАСТИ I
ГЛАВА 1.
ИГРЫ В АПРЕЛЕ
Вопрос поставил его в тупик. С изумлением и ужасом он взирал на припершее его к забору маленькое суровое чучело в огромном пиджаке с толсто подвернутыми рукавами.
— Немой, что ли?! Тебя че спрашивают?! Ты чей?
— Я не понимаю, — прошептал тот, припертый к забору.
— Дурак, что ли?
Глаза припертого к забору наполнились еще большим ужасом, когда чучело, посмотрев гневно, вдруг потянулось к нему. Со сведенным судорогой лицом он вдруг схватил чучело за горло и стал душить. Тот оторопел. А затем с легкостью отшвырнул слабосильного душителя, и потешный малый, ударившись о забор, пропорол себе щеку гвоздем. Псих! — сказал тот, что похож был на чучело. — Эвакуированный, что ли? Так бы и сказал. Заслюни кровь!
Псих заслюнил кровь, и чучело, по прозвищу Пожарник, растолковал смысл вопроса «Ты чей?».
— Значит, так: Лешка Бочуга. А приткнулся ты у Прохоровых... Учителей?.. Нет у нас таких учителей. А на какой улице они живут? На Базарной?.. И Базарной улицы у нас нет... В Воскресенске?! Так ты оттуда, что ли, пришлепал?.. Сбежал?! Нечаянно?!. Ну ты, сопливый, даешь!.. А у тебя здесь, в затоне-то, кто? Родня?.. Никого?!. Как это какой «затон»?! Ты хоть знаешь, куда пришел?
— Не знаю, — шепотом сказал псих.
— Не знаешь... — Пожарник положил ладонь на плечо потешным образом одетого психа: вельветовая курточка, смешные штаны — короткие, застегнутые под коленками на перламутровые пуговицы, а ниже — бабьи, что ли, чулки. — У тебя всех немцы поубивали, — сказал Пожарник с какой-то даже угрозой в голосе, — а ты сам вырядился как фриц. — Он вновь с сомнением оглядел наряд психа. — Ты, Лешка, так не ходи!
Пожарник помедлил, прикинул и повел приблудного за собой. Они вышли на прямую, широкую, мощно устремляющуюся к забитой судами реке улицу — Заводскую, обставленную с обеих сторон черными, громоздкими, как барки, домами. За каждым из этих громадных, как показалось Лешке, сложенных из черных бревен, длинных домов, за лысинами убитых сапогами дворов лепилось скопище частных сарайчиков. Сарайчики были сделаны из всякого хламья, разновелики по высоте, и Пожарник и Лешка, то залезая, то спрыгивая, шли по их крышам, как по клавишам разбитого рояля. В затишке, на крыше, притопленной между двух высоких сараев, сидела, что-то выжидая, хевра. Тут были поселковые — со скуластыми недобрыми лицами, и двое таких же, как Лешка, эвакуированных: пацаны с остановившимися и как бы залитыми известкой глазами, малоподвижные, как старички.
— Фрайер. — Оглядев Лешку, определил главный: худой, как старая лошадь, мосластый. Он был старше и костлявей других. Уже по одному тому, как он вальяжно лежал своими костями на выветренных трухлявых досках, было видно, что он тут главный. — Иди сюда, фрайер. — Он схватил подошедшего и опустившегося на корточки мальчика костяшками согнутых пальцев за нос. — Что скажешь, фрайер? — От боли у Лешки брызнули слезы. — Ничего не хочет говорить?! — удивился мучитель. — Ну, тогда отдыхай. — Он отпустил Лешкин нос, ловко вытер пальцы о его курточку и толкнул в лоб ладонью, так что Лешка неожиданно сел на доски.
— Чего ты его сразу-то?! — сурово насупился Пожарник.
Куруля (так, выяснилось, звали мосластого) своей босой ногой, которая выгнулась, как резиновая, подцепил Пожарника за пиджак, подволок к краю крыши и ловким ударом той же ноги сбросил вниз. Поделился с Лешкой:
— Такой артист!
Вдруг компания насторожилась. Лешка посмотрел туда же, куда смотрели все остальные, на крышу громоздящегося против сараев бревенчатого темного двухэтажного дома, и увидел, как из слухового окна выскользнул шкет в рванине, сквозь которую во многих местах просверкивало его тело, сполз к краю, повис, ухватившись за водосточный желоб, жутко раскачиваясь и рея лохмотьями, сорвался, серым комом полетел вниз и вдруг остановился, будто влип в стену, возле которой летел, ухватился за какие-то скобы и по ним соскользнул вниз. Не прошло и минуты, как он явился, влез с тыла на крышу сарая, раскрыл свою рванину, и хевра одобрительно оскалилась: к голому серому телу мальца был привязан бечевкой целый куст сушеного самосада. Нарубили ножом, закурили, давая затянуться тем, кто еще не пробовал.