Хвала и слава. Том 2
Шрифт:
— Приедешь этим летом — посмотришь.
— Шушкевич все мое имущество держит в бумагах. Ну, договорились? Я звоню.
Алек подошел к телефону. Жена Петра возмутилась.
— Пан князь, обед же простынет.
Но Билинский уже набрал номер.
— Алло, это ты, Адась? Что? Это ты? Обедаешь? И я обедаю. Послушай, я хотел бы узнать, сколько я могу сейчас выручить, продав бумаги… Что? Упали в цене, говоришь?.. Так, ясно, наполовину упали… Но продать-то всегда можно. Так ведь? Что это ты такой… не в себе… не выспался, что ли? Дело в том, что мне понадобится
Алек небрежно положил трубку и вернулся к столу. Губерт покатывался со смеху.
— Ох, как я люблю, Алек, когда ты разыгрываешь из себя этакого энергичного, выдающегося деятеля. Кто бы мог подумать…
Алек грустно улыбнулся.
— И ты не веришь в мою энергию? А мне кажется, что она у меня есть. Вернее, даже не энергия, а выдержка. У меня есть терпение… а это очень много.
— Возможно. Это лучше, чем моя манера по каждому случаю лезть из кожи вон. А к чему это? — задумался вдруг Губерт.
— Вот я и говорю: зачем все это?
— Сам не знаю. Чтобы доказать отцу, что я вовсе не размазня, за какую он меня считал. Только, к сожалению, у меня нет никакой уверенности, что отец меня видит… и видит, что я не размазня…
— Ты любил отца?
— Ты же хорошо знаешь. У меня абсолютно никого нет на свете. Он был единственным родным мне человеком. Так уж как-то сложилось, что ж поделаешь. И именно это для меня самое тяжкое. Как он мог? Неужели не подумал, что оставляет меня совершенно одного? Эта записка: «Раз уж я ни на что не гожусь…» И то, что в этой записке не было ни одного слова, ни единой буковки обо мне. Где лежала эта записка?
— Я же столько раз об этом говорил. Рядом с ним лежала, на скамейке…
— Я вот все время думаю. Может быть, он не дописал? Может, он хотел еще что-то добавить? Написать… «Губерт…»
Алек посмотрел на друга.
— Не надо, Губерт, что уж там…
— Разумеется, это ерунда, убивать себя только потому, что ты спугнул глухаря, только потому, что уже не слышишь!.. Не можешь охотиться на глухарей — ступай на кабанов… Проще простого. Мне кажется, что глухарь, которого он спугнул, был только последней каплей, переполнившей чашу. В отце вечно заметна была какая-то горечь, скупость, что-то такое, что ссорило его с жизнью… Он со всеми был не в ладах… Марыся Татарская говорила…
— Ты расспрашивал ее об отце?
— А почему бы нет? Да она и не скрывала от меня их отношений. О, я уже давно знал об этом. Петр мне рассказал. Петр — он ведь очень заботился о моем воспитании…
— Ну и что Марыся?
— Я очень жалею, что отец не женился на ней. Была бы у меня хоть славная мачеха, я мог бы работать для нее…
— Ты бы жил со своей мачехой.
Губерт внимательно посмотрел на Алека.
— А это не так страшно, — сказал он. С минуту оба ели молча.
— Так вот, Марыся мне говорила, — продолжал Губерт, — что отец последнее время был очень грустный и все твердил: «Хватит с меня».
Алек положил руку на ладонь Губерта и внимательно посмотрел на него.
— Ты же столько раз рассказывал мне об этом, так зачем сейчас опять вспоминать? Что прошло, то быльем поросло, уж скоро год с тех пор… За это время столько изменилось.
Губерт задумался. Никто не узнал бы в нем сейчас веселого, самоуверенного Губерта.
— Я вот думаю, что это очень страшно — лишать себя жизни. И что надо очень желать смерти…
— Это похороны Эдгара тебя так настроили. И за каким чертом надо ходить на похороны!
— Да, да, вот и я себя спрашивал, зачем потащился туда. Скорей всего ради Антека с Анджеем. А вернее говоря, ради пани Оли Голомбековой. Она единственная женщина, в которую я мог бы влюбиться…
— Вот-вот. А ты все время вспоминаешь ту историю. Больше же все равно ничего не разузнаешь.
— Нет, — согласился Губерт. Но через минуту снова начал:
— Люди же стреляются по разным причинам. И я хотел бы знать…
В эту минуту послышался телефонный звонок. Алек остался один над чашкой с остатками черного кофе. Он смотрел в окно на майские деревья в саду сейма и все еще думал об Эдгаре. Так трудно было свыкнуться с мыслью, что его уже нет, и так тяжело сознаваться в том, что ты мистифицировал его. А может быть, и не мистифицировал? Может быть, действительно из тебя получился этакий меланхолический салонный шаркун? Может быть, тебя действительно больше интересовал новый фрак и обед в итальянском посольстве, чем…
Губерт вернулся.
— Ну, что там?
— Бася звонила. Смотрела репетицию «Электры». Страшно уговаривала, чтобы мы сходили. Вычерувна, говорит, великолепна…
— Это какая же «Электра»? — спросил Алек.
— Гофмансталя. Этакая немецкая Электра. Надо будет сходить. Завтра у тебя время есть?
— Конечно. Можем сходить. А Бася будет?
— Нет, Бася сегодня на премьере.
— Ara. A декорации — Малика?
— Ты же сам помогал ему рисовать.
— Не для «Электры». То был «Мастер и подмастерье».
— Так их же дают в один вечер.
— Странное сочетание.
— Это что-то вроде бенефиса Вычерувны. Она всю жизнь Электру играла — вот и теперь захотела. Только сейчас бенефисов не устраивают, так ей потихоньку отвалят всю выручку за завтрашний спектакль. Ну а Горбаль играет в «Мастере и подмастерье».
— Откуда ты все знаешь?
— Так ведь это же ты должен все знать. Чудак, право. Ты же работаешь в театре.
— Работаю, работаю… Одно название, что работаю. Возле Малика околачиваюсь.