Идеальный шпион
Шрифт:
Полковник говорил, тщательно подбирая слова со свойственным для военных недоверием к ним. У него висячие, медового цвета усы и прозрачные глаза бесконечно глупого человека.
— Некоторые люди дали мне понять, что, если ты получишь звание, тебе следует пройти некий курс в некоем заведении, Пим.
— Да, сэр.
— А посему я должен представить личное заключение о тебе.
— Да, сэр.
— Что я и сделаю. Заключение будет, вообще говоря, благоприятным.
— Благодарю, сэр.
— Ты малый шустрый. Ты не циник. Ты не испорчен, Пим, роскошью мирного времени. Такой, как ты, нужен нашей стране.
— Благодарю, сэр.
— Пим.
— Да, сэр.
— Если этим людям, с которыми ты связан, понадобится еще вполне крепкий полковник в отставке, обладающий в определенной степени je me sais quoi, [44]
— Скажу, сэр. Благодарю, сэр.
44
Сам не знаю чем (фр.).
Обладая не слишком хорошей памятью, полковник имел обыкновение возвращаться к уже сказанному, словно разговора об этом и не было.
— Пим.
— Да, сэр.
— Выбери подходящий момент. Не спеши. Они этого не любят. Действуй тонко. Это приказ.
— Хорошо, сэр.
— Ты ведь знаешь мою фамилию?
— Да, сэр.
— Произнеси ее по буквам.
Пим произнес.
— Я поменяю ее, если они захотят. Пусть только дадут мне знать. Я слышал, ты записался в первый поток, Пим.
— Да, сэр.
— Продолжай так держать.
Вечерами Пим, вечно готовый услужить, сидел рядом с одинокими мужчинами и диктовал им любовные письма к девушкам. Если же они физически неспособны были совершить такой подвиг и сами написать письмо, он выступал в роли их личного секретаря, вставляя в текст сугубо личные ласковые словечки. Порой, воспламененный собственной риторикой, он распевал соловьем по собственному наитию, в лирическом стиле Бландена или Сассуна. [45]
45
Бланден Эдмунд Чарльз (1896–1974) — английский поэт романтического направления, воспевавший природу. Сассун Зигфрид Лувен (1886–1967) — английский поэт, писавший стихи на военные и религиозные темы.
«Дражайшая Белинда.
Я просто не в состоянии рассказать тебе, сколько забавных и просто по-человечески добрых людей можно встретить среди трудяг, когда ты занят с ними одним делом. Вчера — в великом волнении — мы отправились со своими двадцатипятифунтовками на Н-ское удаленное стрельбище. Выехали мы до зари и прибыли на место лишь к одиннадцати. Откидные сиденья полуторатонки, видно, так сконструированы, чтобы перебить тебе хребет в нескольких местах. Никаких подушек у нас не было, а вместо еды приходилось грызть что-то похожее на железо. Однако ребята всю дорогу насвистывали и пели, великолепно себя вели и лишь весело ворчали по дороге назад. Я почитал за честь быть среди них и серьезно подумываю о том, чтобы отказаться от звания».
Однако, когда подоспело звание, Пим без особого сопротивления принял его, о чем свидетельствуют эротические бугорки из шнура цвета хаки на зеленой ткани каждого плеча его походной формы, чье существование он потихоньку проверяет всякий раз, как поезд ныряет в очередной тоннель. Голые груди крестьянской девчонки он впервые видит лишь после своего посвящения. Каждая новая долина преподносит его недовольному взору свои сокровища, и он редко бывает разочарован.
— Для начала пошлем тебя в Вену, — сказал его командир в учебной части разведки. — Дадим тебе шанс ознакомиться на месте, прежде чем выпускать на оперативный простор.
— Это идеально, сэр, — сказал Пим.
В те дни Австрия была совсем другой страной, нежели та, которую мы полюбили, Том, и Вена была таким же разделенным городом, как Берлин, или такой же раздвоенной, как твой отец. Два-три года спустя, к немалому всеобщему изумлению, дипломаты решили не устраивать спектакля на обочине, коль скоро существует Германия, по поводу которой можно ругаться сколько угодно, и оккупационные державы, подписав договор, отозвали своих представителей, тем самым записав на счет британского министерства иностранных дел единственное позитивное достижение на моей памяти. Но во времена Пима спектакль на обочине шел с большим шумом.
Он жил странной жизнью эти первые месяцы в Вене, ибо судьба его не была связана с этим городом, и теперь, в минуты, когда разыгрывается воображение, мне кажется, что самой столице хотелось побыстрее отдать его на волю более суровых законов природы. Слишком маленького чина, чтобы коллеги-офицеры могли воспринимать его всерьез, не могущий по протоколу общаться с людьми других рангов, слишком бедный, чтобы наслаждаться ресторанами и ночными клубами наравне с толстосумами, Пим сновал между выделенным ему в отеле номером и своими картами почти так же, как сновал по Берну в пору своего нелегального проживания там. И признаюсь сейчас — но никогда бы не признался тогда, — что, слушая, как венцы болтают на тротуаре на своем шутовском немецком, или отправляясь в один из театриков, с трудом встававших на ноги в каком-нибудь погребе или разбомбленном доме, он мечтал о том, чтобы, повернув голову, вдруг обнаружить рядом доброго, прихрамывающего друга. Но у него же не было таких друзей. Это просто оживает немецкая половина моей души, говорил он себе, присущая немцам потребность чувствовать кого-то рядом. Случалось, вечерами наш великий тайный агент отправлялся на разведку в Советский сектор, надев для маскировки зеленую тирольскую шляпу, которую он специально купил для этой цели. Из-под ее полей он разглядывал коренастых русских часовых с автоматами, расставленных через каждые десять метров на улице, где находился штаб советских войск. Если они останавливали Пима, ему достаточно было показать свой военный пропуск, и их по-татарски широкоскулые лица расплывались в дружеской улыбке, они отступали на шаг в своих кожаных сапогах и отдавали честь рукой в серой перчатке.
— Англия — хорошо.
— Но русские тоже хорошие, — с улыбкой утверждал Пим. — Русские очень хорошие, честное слово.
— Камарад!
— Товарищ. Камарад, — отвечал великий интернационалист.
Он предлагал сигарету и брал сам. Подносил к обеим свою американскую зажигалку «Зиппо» с высоким пламенем, добытую у одного из многочисленных подпольных торговцев, промышляющих в Д.Р. Пламя освещало лицо часового и его собственное. И у Пима по широте его натуры возникало желание — по счастью, этому мешало незнание языка — пояснить, что, хоть он и шпионил за коммунистами в Оксфорде и снова шпионит за ними в Вене, в душе он коммунист и ему дороже снега и пшеничные поля России, чем коктейль-бары с музыкой и колеса рулеток в Эскоте.
А порой, возвращаясь очень поздно по пустынным площадям в свою крошечную, как келья, спальню с армейским огнетушителем и фотографией Рика, он останавливался и, наглотавшись до опьянения свежего ночного воздуха, смотрел вдоль подернутых туманом мощеных улиц, и ему казалось, что он видит, как к нему идет освещенная фонарями Липси в платочке, какие носили перемещенные лица, со своим картонным чемоданом в руке. И он улыбался ей и поздравлял себя с тем, что, каковы бы ни были его устремления, он все еще живет в мире, созданном его воображением.