Идиллия
Шрифт:
Он спешно направился в гостиную. Дамы подобострастно расступились. Он остановился среди них и, в какой-то млеющей истоме растопырив руки, произнес, обращаясь ко мне:
– «Incidit in Scyllam, qui vult vitare Charibdim…» [20]
и тотчас же пояснил: – Все вы прелестны, сударыни, все прекрасны… На что «сударыни» жеманно улыбнулись. (Они, не исключая на этот раз и Моргунихи, стояли.)
А Гермоген кропотливой походочкой подошел к юной лесковской учительнице. Та покраснела как пион, неловко присела перед Гермогеном и почтительно поцеловала его руку. Гермоген нежно потрепал ее по щечке, игриво ущипнул
20
Упадет в Сциллу, кто хочет избежать Харибды (лат.).
– Декольтировочку… декольтировочку, душенька… Пусти декольтировочку… Плечики, шейка, бюстик у тебя… во-о-осхитительно!.. Но декольтировочка, декольтировочка!.. Знаешь, платьице этак… С разрезцем, с разрезцем…
Гермоген даже губы облизал.
А от нее перешел к Моргунихе, жадно приник к ее пальчикам и, как бы раскисший от какого-то знойного томления, как бы истязуемый какими-то беспокойными ощущениями, поместился с нею на диване. Он и хихикал, и дрожал, и таял близ нее. А она играла своими взглядами, точно японец шарами, и пронизывала ими бедного старика.
Я подсел к ним. Гермоген несколько устыдился.
– «Nihil humanum a me alienum puto…» [21] – как бы оправдываясь, сказал он.
Но вскоре он вспомнил, что ему необходимо ехать (он отправлялся с визитом к графу NN), еще раз с каким-то засосом облизал пальчики Моргунихи, еще раз ущипнул лесковскую учительницу, снова покрасневшую как пион, смачно расцеловался с Лизаветой Петровной и, испросив у отцов общее благословение, скрылся. И хозяева и гости проводили его до самых саней.
21
Ничто человеческое мне не чуждо (лат.).
После отъезда Гермогена с добрый час тянулось еще то взволнованное состояние нашего духа, которое причинилось нам его присутствием. Мы смаковали его речи, дивились его простоте и благородству обхождения, восторгались его «ученостью» и латынью и завидовали отцу Вассиану. Отец же Вассиан летал точно на крыльях и не чаял границ своему блаженству.
Дамы изъявляли удовольствие свое непрестанными восклицаниями. Гермогенова любезность повергла их в совершеннейший восторг. Его комплименты вспоминались ими с лукавой улыбкой, его заигрывание возбуждало умиление… А Моргуниха сразу воздвиглась на пьедестал и принимала жертвы. Ей преподносили сладкие любезности, ее посвящали в маленькие свои тайны, ей поверяли тайные помыслы свои. Еще бы! сам «его – ство» изволил целовать ее руки, сам «его – ство» изнывал перед ней и, видимо, строил ей куры.
Но Моргуниха стoит, чтобы описать ее подробно. Ее нельзя было назвать красивою, она даже была скорее дурна, но от всей ее фигуры веяло чем-то таким, что неизбежно влечет к себе некоторых. Это «что-то» не было симпатичностью, которой непременно присуща какая-то теплота – мягкая и вместе успокоивающая, – нет… Оно влекло к себе не успокаивая, а раздражая, притягивало не отрадной, тихо и мирно нежащей теплотой, а чем-то знойным, возбуждающим и, если хотите, острым. Да, именно – острым, в смысле едкого, смешанного с каким-то болезненным удовольствием, ощущения.
Она была довольно большого роста, скрадываемого легкой сутуловатостью. Смуглое лицо ее было очень выразительно.
Я с ней скоро познакомился… Говорила она порядочно; без претензий на особое развитие, но ясно и толково. Впрочем, по некоторым фразам, иногда вырывавшимся у ней, было заметно, что людей она видала много и разнообразного пошиба, речей слыхала довольно, в том число и так называемых «передовых», хоть суть этих речей ею и не затрагивалась серьезно. Скорей, она скользила по этой сути. Да и вообще в области «передовых» воззрений ограничилась только двумя-тремя скептическими, но легкомысленными фразами. Видно было, что скептицизм этот не только не продуман ею, но даже и сказался-то почти против ее воли, может быть отчасти и ради особого щегольства. Во всяком случае, когда я, придравшись к какой-то вольнодумной ее фразе, стал было приставать к ней, она отделалась шуткою, по-видимому совершенно не придавая значения ни своему вольнодумству, ни моей придирчивости. Но это легкомысленное вольнодумство казалось в ней почему-то органическим… Надо добавить, что касалось оно вопросов преимущественно нравственных и далее этого не шло.
– Что это вам вздумалось с ребятишками возиться? – спросил я ее.
– Да как вам сказать… – она на минуту задумалась, – деться мне некуда… делать нечего…
Говорила она медленно и часто делала паузы.
– Как же так?
– Да так… С отцом мы в ссоре. Мать тоже как-то… – она немного затруднилась подыскать выражение, – чуднo ко мне относилась… Средств никаких… вот вам и все! А с ребятишками – нетрудно… Ну, свобода тут… Народ простой, притязаний нет у них… – Она лениво усмехнулась.
– Можно бы, мне кажется, повыгодней место найти?
– Оно конечно… и я, может быть, брошу это… Но ведь образование надо какое-нибудь… Вы знаете – я в институте не кончила… Спасибо, этот-то случай вышел!.. Я ведь пыталась и прежде в учительницы-то… Ну, экзамен требовался… А, тут как-то так… шутя!.. Гермоген Абрамыч пристал, пристал… Вы знакомы с ним?.. Я и решилась… – Она улыбнулась не без лукавства и затем продолжала: – Это все комедия, конечно. Какая грамота, и на что она им… Да и Гермоген Абрамыч говорит то же самое… Но знаете, берешь деньги и как-то совестно иногда… Ну, долбишь им, задаешь там из Ливанова, из других… время и тянется себе… Ах, правда, иногда очень скучно!
– Вы бы читали.
– Да признаться, не люблю я читать-то: все выдумано, вздор все… бедность, несчастия, страдания какие-то – ну, к чему это!.. И притом все мужик, мужик, мужик, – ведь это вредно, наконец!.. Вот французские романы еще ничего, да и то что-то нет теперь интересных… А уж русские – такая все сушь, такая тоска!.. – И она засмеялась.
Я спросил ее, где она жила прежде, чем занималась.
– Чем занималась-то я? – возразила она. – Вот уж, право, не сумею сказать… Мы в Петербурге прежде жили: папаша служил… Ну, там и замуж вышла, за чиновника в штабе… Потом он умер… Папаша вышел в отставку… Я в Петербурге пожила еще года два… Пробовала в телеграфистки, в акушерки думала… Потом в учительницы… Тут приехала сюда – у отца домик в городе, – подвернулся Гермоген Абрамыч и… вот!