Идиотка
Шрифт:
Postscriptum: Пьер Роман спустя несколько лет умер от неизлечимой болезни. Незадолго до его кончины, не зная о его состоянии, я говорила с ним по телефону, разыскивая Доминика. Он сказал, что давно его не видел, и на прощание произнес: «Счастья тебе — во всем, во всем!»
Катрин умерла в марте 1988 года. Был ли это несчастный случай — передозировка — или самоубийство, навсегда останется тайной.
Убера мне предстоит еще увидеть в Париже.
С Домиником мы будем долго переписываться, даже встретимся — один раз в Нью-Йорке, один — в Париже. Мы будем переписываться, пока он не женится. Тогда мы поссоримся, и я сожгу его письма. А когда утечет уже много воды, я снова позвоню, но он откажется со мной увидеться, даже просто за чашкой кофе, сказав, что хочет все забыть. Уже живя в Москве и смотря французские фильмы, я буду искать его лицо и фамилию в титрах, задаваясь вопросом, что стало с его карьерой, где он? И однажды мое любопытство будет удовлетворено. Поздно ночью у себя в квартире, стараясь в одиночестве мысленно отвлечься от суеты, я вдруг увижу его лицо на телеэкране и буду со странным смехом повторять: «Боже мой, Доминик! Вот это да!» Картина называлась «Человек, потерявший свою тень».
Глава 54. Первое возвращение
В конце 1985
Наступил день, когда я стояла в Шереметьево. Огромная очередь медленно тянется, проходя через контрольный пункт. Вот и я предъявляю свои документы. Меня держат здесь дольше других — девушки и юноши в форме все бегают туда-сюда, что-то проверяя и внимательно изучая мое лицо. Я оглядываюсь в сторону встречающих и вижу за стеклянной стенкой своих родственников — маму, сестру, ее мужа и папу с букетом красных гвоздик. Они стоят с торжественным видом, выстроившись в линейку, как на параде. Для них это действительно праздник, и очень волнующий: они боятся, что меня не пропустят через таможню — так долго длится эта канитель. Но вот все кончается, я переступаю черту, за которой родители и московская, сырая, плохо освещенная, пахнущая бензином жизнь. Ах, как хорошо дышится! Боже, как здесь живут люди… и какие люди!
Мы едем в мой дом на Малой Грузинской — там уже накрывает стол «отсидевшая» бабушка — маленький сверчок. Мама открывает настежь входную дверь и приглашает меня внутрь: «Ну, заходи — твоя квартира!» (Пафос этой фразы связан еще и с тем, что эту жилплощадь по странной случайности не отобрали за время моего отсутствия. Перед отъездом я пыталась прописать маму, но кооператив встал насмерть — мне не дали этого сделать. Все-таки какой-то дух обо мне тут позаботился, и квартиру сохранили.) Я переступаю порог и останавливаюсь как вкопанная — казалось, что молчаливый призрак вышел мне навстречу. Здесь все так же, как было три с половиной года назад: вдоль стены длинный белый стол-верстак, на нем всякая всячина — игрушки, сувениры, пластинки. Мой фотопортрет на стене, Боже, а обои — совсем старые, потемневшие, ободранные… Кажется, что время остановилось и я попала в свое прошлое. Абсолютно сумасшедшее ощущение: пространство и мы, словно стрелки на циферблате, отмечающие своей жизнью перемещение событий через нас в вечность. Я меняюсь, а вещи стоят, и в них застывает время. И вообще, Союз и Америка — это же две разные эпохи, две философии, два эксперимента! Там и время течет по-другому, и между этими двумя мирами в общем нет никакой необходимой связи. Опыт не перетекает из одного места в другое, он обрывается. (Один мой знакомый по Нью-Йорку, съездив после десятилетнего отсутствия в Москву, сказал: «Хорошо, я догнал свой возраст, но если б я там остался, я бы его перегнал!»)
Можно сказать, что я провалилась в Зазеркалье и выпала из него обратно. Мама слушает меня с любопытством, сестра — с завистью, папа — с недоверием. Сейчас я со своими рассказами больше всего напоминаю себе и другим барона Мюнхгаузена. И никому этого здесь не объяснишь. Как не объяснит моя бабушка несидевшим людям, что это такое, так никогда не уезжавший не поймет всех эмоциональных зигзагов, которые испытывает русский человек, вернувшийся с Запада. Нет, это какой-то приключенческий фильм, а не жизнь. Я ощущала себя чуть ли не марсианкой. Бабушка, взглянув мне в лицо, после некоторой паузы оценила произошедшие во мне перемены: «Ты мутировала!» — «Мама, ты о чем?» — переспросила ее моя мама. «Я говорю, что Лена мутировала!» — повторила она с безапелляционным видом, села на стул нога на ногу и стала ею покачивать.
Все обратили внимание, что я говорю с какой-то иностранной интонацией. А я, в свою очередь, — что мне легче обсуждать некоторые темы по-английски, чем по-русски. И дело не в том, что я забыла русский язык — глупость, его невозможно забыть. Просто есть английские слова, выражающие что-то лучше, нежели русские (как, впрочем, и наоборот, не говоря уже о непереводимых понятиях). Например, то же самое identity — как это перевести? Или frustration — чувство неудовлетворения, смешанное с досадой, которое возникает после больших ожиданий. Да и вообще, язык и речь — это намного больше, чем нам кажется. Это и есть жизнь, в которой зашифровано и время, и чувства, и психические факторы, составляющие образ человека. Недаром говорят специалисты, что каждому языку соответствует свой темперамент: например французский — истерики, испанский — холерики, английский — меланхолики и так далее. Слово «мутировала» было не так уж далеко от истины… Но самое главное, конечно, не в этом — все равно в окружении родных и близких я была как в бронежилете, и можно было расслабиться.
На следующий день мы с мамой отправились в ОВИР, чтобы зарегистрировать мое возвращение. Узнав, кто я и зачем пришла, девушка в форме сначала скрылась в кабинете, затем появилась и предложила мне пройти на второй этаж — вместо того чтобы провести в комнату на первом, где принимали
Вскоре мы отправились на юбилей бабушки «Марусеньки», папиной мамы. Она была очень взволнована при виде меня. Такая вот выдалась у нее внучка — исчезающая! Меня посадили в торце стола (с детства меня сажали на углу или я сама садилась так, несмотря на старую русскую примету, — пыталась заговорить одиночество). Началось семейное торжество — точно такое же, какие бывали в моем детстве, только без гимназиста-дедушки, без дяди Миши и дяди Коли. За столом сидел единственный оставшийся в живых дедушкин брат, дядя Ваня, в окружении своих детей, а теперь и внуков. Рядом с ними расположились все еще красивая и строгая тетя Галя, как всегда, подтянутый дядя Гриша, мои возмужавшие и слегка располневшие двоюродные братья, рыжий Витя и брюнет Вова, уже со своими женами и детьми. А также моя сестра Маша, не отводившая заботливых глаз от своего сына Кирилла. Позже всех подошел к застолью мой двоюродный дядя Игорь. Тот самый, что на улице Веснина пел в открытое окно итальянские арии. Дядя Игорь был работником МИДа и, видно, пришел прямо с работы — на нем был серый костюм, накрахмаленная рубашка и аккуратно повязанный галстук, в руках кейс. Его посадили через двух человек от меня. Он окинул взглядом собравшихся. Я привстала и радостно поприветствовала его: «Дядя Игорь, как дела?» Он строго посмотрел на меня и, не изменив выражения лица, ответил: «Это кого интересует — тебя или ЦРУ?» Я осеклась и уткнулась в тарелку с винегретом.
Не знаю, какая шлея тогда попала… дяде Игорю, вообще-то он был человеком с юмором. Все остальное время и при последующих встречах в тот приезд он снова был весел и шутлив, как всегда. Может, только чуть внимательнее ко мне, чем обычно, например на вечере в ЦДЛ, где он проявил галантность джентльмена в сочетании с профессиональной смекалкой. Муж моей сестры, Павел, устроил там литературные чтения (он член Союза писателей, поэт, драматург и переводчик). Так вот, он предложил мне выступить, почитать его стихи. Выйти на публику после перерыва в несколько лет не так просто. Когда подошла моя очередь, я с трясущимися коленями прошла на авансцену, прихватив с собой листки с текстом — а вдруг забуду! (Кроме меня в вечере, посвященном творчеству Павла, также участвовал Леня Ярмольник, читавший отрывки из «Было или не было» — замечательную стихотворную версию «Мастера и Маргариты» для театра. Женя Герчаков исполнил арию Савонаролы из пьесы-либретто по «Фьоренце» Томаса Манна, которая называлась «Монарх, блудница и монах». Аккомпанировал автор музыки Саша Журбин.) Мне предстояло читать стихотворение, посвященное моей подруге Свете Переладовой — в этот приезд я как раз узнала о ее трагической кончине. «Расстались, сказали друг другу „Пока!“, не знали, что это уже на века. Навечно, на вечность, на бездну разлук, на сумму всех разниц, на все, что вокруг…» — звучали строчки стихотворения. В луче софита белые страницы отбивали ритм моего прыгающего сердца. Это было совсем не профессионально — у меня тряслось все, что может трястись в человеческом теле. А для пущей убедительности за всем следил из темноты нещадный белый луч. Посмотрите, люди добрые, как страшно актрисе выходить на сцену и читать стихи о смерти и разлуке! Как страшно декламировать по-русски, после англо-американского душа Шарко! Потом я читала о маме, о детстве, о старости. Это моя тема — старость, детство, слабость. Я люблю старушек и старичков, я люблю всех этих стручков-сморчков, которые глядят огоньками глаз из тлена своих тел и у которых, кроме достоинства, большее ничего не осталось… а еще зеленых простуженных подростков, с их тайнами и враждой… «Сентиментально!» — скажет кто-нибудь. Да, после Америки становишься сентиментальным. Черный хлеб, осенняя слякоть, рябина, жухлые яблочки с черными точками, даже запах бензина на улице волнуют сердце и воплощают твое детство, а значит — Родину. После выступления я вышла в коридор и подглядывала оттуда за залом и сценой. Кто-то из моих друзей пришел подбодрить меня и, вынув бутылку красного вина, предложил выпить. Стаканов не нашлось, и я пригубила прямо из горлышка. Тут-то и возник мой дорогой дядя Игорь. Он профессионально заслонил своим крепким телом дверной проем, в который уже смотрело несколько десятков пар любопытных глаз. Честь родственницы была им защищена! «К Лене все равно кого-нибудь приставят наблюдать, я позабочусь, чтобы это был порядочный человек», — сказал он как-то моей маме.
Повидала я и своих друзей — Таню Догилеву, того же Леньку Ярмольника с женой Ксенией, Сашку Абдулова, Алика Шкловского, Юру Иванова. Попала на свадьбу Тани и Миши Мишина, на которой гостем также был дорогой моему сердцу режиссер Валера Фокин. Таня, которая очень любила моего Кевина, досадовала на наш раздор. «Ну надо же, Кевуся, как же так?» Она все не могла взять в толк: такой обаятельный, и вдруг неполадки в сексуальной ориентации. (Точно так же вздыхала она однажды, услышав, что финал моей истории с Кончаловским был не столь красивым и благородным, как многим казалось. «Ну вот, я-то думала, квартиру тебе купил, всем рассказывала, хвасталась, а там, оказывается, как у всех — вранье!» — разочарованно вздыхала она.) Зато сама Таня была наконец счастлива, все повторяла, глядя на Мишу Мишина: «Кыся, кыся!» — на что он умилялся и целовал ее в носик или еще куда-нибудь. А вот Леньку Ярмольника я поставила в тупик. Он все расспрашивал меня об Америке: «Кристофера Уокена видела? В кегельбане была?» А я в ответ: «А кто это? А что такое кегельбан?» Он не выдержал и завопил: «Коренева, ты где была все это время, в Америке или где? Мы тут и то больше тебя видим!»